×

우리는 LingQ를 개선하기 위해서 쿠키를 사용합니다. 사이트를 방문함으로써 당신은 동의합니다 쿠키 정책.


image

Лолита, 13

13

Воскресный день, после уже описанной субботы, выдался столь же погожий, как предсказывало метеорологическое бюро. Выставив на стул, стоявший за дверью, поднос с остатками моего утреннего завтрака (его полагалось моей доброй квартирохозяйке убрать, когда ей будет удобно), я подкрался к балюстраде площадки в своих потрепанных ночных туфлях (единственное, что есть у меня потрепанного), прислушался и выяснил следующее.

Был опять скандал. Мистрис Гамильтон сообщила по телефону, что у ее дочки «температура». Мистрис Гейз сообщила своей дочке, что, значит, пикник придется отложить. Пылкая маленькая Гейз сообщила большой холодной Гейзихе, что если так, то она не поедет с нею в церковь. Мать сказала: «Отлично» – и уехала одна.

На площадку я вышел сразу после бритья, с мылом в ушах, все еще в белой пижаме с васильковым (не лиловым) узором на спине. Я немедленно стер мыльную пену, надушил волосы на голове и под мышками, надел фиолетовый шелковый халат и, нервно напевая себе под нос, отправился вниз в поисках Лолиты.

Хочу, чтобы мои ученые читатели приняли участие в сцене, которую собираюсь снова разыграть; хочу, чтобы они рассмотрели каждую деталь и сами убедились в том, какой осторожностью, каким целомудрием пропитан весь этот мускатно-сладкий эпизод – если к нему отнестись с «беспристрастной симпатией», как выразился в частной беседе со мной мой адвокат. Итак, начнем. Передо мной – нелегкая задача.

Главное действующее лицо: Гумберт Мурлыка. Время действия: воскресное утро в июне. Место: залитая солнцем гостиная. Реквизит: старая полосатая тахта, иллюстрированные журналы, граммофон, мексиканские безделки (покойный Гарольд Е. Гейз – царствие небесное добряку! – зачал мою душеньку в час сиэсты, в комнате с голубыми стенами, во время свадебного путешествия в Вера Круц, и по всему дому были теперь сувениры, включая Долорес). На ней было в тот день прелестное ситцевое платьице, которое я уже однажды видел, розовое, в темно-розовую клетку, с короткими рукавами, с широкой юбкой и тесным лифом, и в завершение цветной композиции, она ярко покрасила губы и держала в пригоршне великолепное, банальное, эдемски-румяное яблоко. Только носочки и шлепанцы были невыходные. Ее белая воскресная сумка лежала брошенная подле граммофона.

Сердце у меня забилось барабанным боем, когда она опустилась на диван рядом со мной (юбка воздушно вздулась, опала) и стала играть глянцевитым плодом. Она кидала его вверх, в солнечную пыль, и ловила его, производя плещущий, полированный, полый звук.

Гумберт Гумберт перехватил яблоко.

«Отдайте!» взмолилась она, показывая мрамористую розовость ладоней. Я возвратил «Золотое Семечко». Она его схватила и укусила, и мое сердце было как снег под тонкой алой кожицей, и с обезьяньей проворностью, столь свойственной этой американской нимфетке, она выхватила у меня журнал, который я машинально раскрыл (жаль, что никто не запечатлел на кинопленке любопытный узор, вензелеобразную связь наших одновременных или перекрывающих друг друга движений). Держа в одной руке изуродованный плод, нисколько не служивший ей помехой, Лолита стала быстро и бурно листать журнал, ища картинку, которую хотела показать Гумберту. Наконец нашла. Изображая интерес, я так близко придвинул к ней голову, что ее волосы коснулись моего виска и голая ее рука мимоходом задела мою щеку, когда она запястьем отерла губы. Из-за мреющей мути, сквозь которую я смотрел на изображенный в журнале снимок, я не сразу реагировал на него, и ее коленки нетерпеливо потерлись друг о дружку и стукнулись. Снимок проступил сквозь туман: известный художник-сюрреалист навзничь на пляже, а рядом с ним, тоже навзничь, гипсовый слепок с Венеры Милосской, наполовину скрытый песком. Надпись гласила: Замечательнейшая за Неделю Фотография. Я молниеносно отнял у нее мерзкий журнал. В следующий миг, делая вид, что пытается им снова овладеть, она вся навалилась на меня. Поймал ее за худенькую кисть. Журнал спрыгнул на пол, как спугнутая курица. Лолита вывернулась, отпрянула и оказалась в углу дивана справа от меня. Затем, совершенно запросто, дерзкий ребенок вытянул ноги через мои колени.

К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащего с безумием; но у меня была также и хитрость безумия. По-прежнему сидя на диване, я нашел способ при помощи целой серии осторожнейших движений пригнать мою замаскированную похоть к ее наивным ногам. Было нелегко отвлечь внимание девочки, пока я пристраивался нужным образом. Быстро говоря, отставая от собственного дыхания, нагоняя его, выдумывая внезапную зубную боль, дабы объяснить перерыв в лепете – и неустанно фиксируя внутренним оком маниака свою дальнюю огненную цель, – я украдкой усилил то волшебное трение, которое уничтожало в иллюзорном, если не вещественном, смысле физически неустранимую, но психологически весьма непрочную преграду (ткань пижамы, да полу халата) между тяжестью двух загорелых ног, покоющихся поперек нижней части моего тела, и скрытой опухолью неудобосказуемой страсти. Среди моего лепетания мне случайно попалось нечто механически поддающееся повторению: я стал декламировать, слегка коверкая их, слова из глупой песенки, бывшей в моде в тот год – О Кармен, Карменситочка, вспомни-ка там… и гитары, и бары, и фары, тратам – автоматический вздор, возобновлением и искажением которого – то есть особыми чарами косноязычия – я околдовывал мою Кармен и все время смертельно боялся, что какое-нибудь стихийное бедствие мне вдруг помешает, вдруг удалит с меня золотое бремя, в ощущении которого сосредоточилось все мое существо, и эта боязнь заставляла меня работать на первых порах слишком поспешно, что не согласовалось с размеренностью сознательного наслаждения. Фанфары и фары, тарабары и бары постепенно перенимались ею: ее голосок подхватывал и поправлял перевираемый мною мотив. Она была музыкальна, она была налита яблочной сладостью. Ее ноги, протянутые через мое живое лоно, слегка ерзали; я гладил их. Так полулежала она, развалясь в правом от меня углу дивана, школьница в коротких белых носочках, пожирающая свой незапамятный плод, поющая сквозь его сок, теряющая туфлю, потирающая пятку в сползающем со щиколотки носке о кипу старых журналов, нагроможденных слева от меня на диване – и каждое ее движение, каждый шарк и колыхание помогали мне скрывать и совершенствовать тайное осязательное взаимоотношение – между чудом и чудовищем, между моим рвущимся зверем и красотой этого зыбкого тела в этом девственном ситцевом платьице.

Под беглыми кончиками пальцев я ощущал волоски, легонько ерошившиеся вдоль ее голеней. Я терялся в едком, но здоровом зное, который как летнее марево обвивал Доллиньку Гейз. Ах, пусть останется она так, пусть навеки останется… Но вот, она потянулась, чтобы швырнуть сердцевину истребленного яблока в камин, причем ее молодая тяжесть, ее бесстыдные невинные бедра и круглый задок слегка переместились по отношению к моему напряженному, полному муки, работающему под шумок лону, и внезапно мои чувства подверглись таинственной перемене. Я перешел в некую плоскость бытия, где ничто не имело значения, кроме настоя счастья, вскипающего внутри моего тела. То, что началось со сладостного растяжения моих сокровенных корней, стало горячим зудом, который теперь достиг состояния совершенной надежности, уверенности и безопасности – состояния не существующего в каких-либо других областях жизни. Установившееся глубокое, жгучее наслаждение уже было на пути к предельной судороге, так что можно было замедлить ход, дабы продлить блаженство. Реальность Лолиты была благополучно отменена. Подразумеваемое солнце пульсировало в подставных тополях. Мы с ней были одни, как в дивном вымысле. Я смотрел на нее розовую, в золотистой пыли, на нее, существующую только за дымкой подвластного мне счастья, не чующую его и чуждую ему, и солнце играло у нее на губах, и губы ее все еще, видимо, составляли слова о «карманной Кармене», которые уже не доходили до моего сознания. Теперь все было готово. Нервы наслаждения были обнажены. Корпускулы Крауза вступали в фазу неистовства. Малейшего нажима достаточно было бы, чтобы разразилась райская буря. Я уже не был Гумберт Густопсовый, грустноглазый дог, охвативший сапог, который сейчас отпихнет его. Я был выше смехотворных злоключений, я был вне досягаемости кары. В самодельном моем серале я был мощным, сияющим турком, умышленно, свободно, с ясным сознанием свободы, откладывающим то мгновение, когда он изволит совсем овладеть самой молодой, самой хрупкой из своих рабынь. Повисая над краем этой сладострастной бездны (весьма искусное положение физиологического равновесия, которое можно сравнить с некоторыми техническими приемами в литературе и музыке), я все повторял за Лолитой случайные, нелепые слова – Кармен, карман, кармин, камин, аминь, – как человек, говорящий и смеющийся во сне, а между тем моя счастливая рука кралась вверх по ее солнечной ноге до предела, дозволенного тенью приличия. Накануне она с размаху влетела в громоздкий ларец, стоявший в передней, и теперь я говорил, задыхаясь: «Смотри, смотри, что ты наделала, ах смотри!» – ибо, клянусь, был желтоватый синяк на ее прелестной нимфетовой ляжке, которую моя волосатая лапа массировала и медленно обхватывала, – и так как панталончики у нее были самого зачаточного рода, ничто, казалось, не могло помешать моему мускулистому большому пальцу добраться до горячей впадинки ее паха – как вот, бывает, щекочешь и ласкаешь похохатывающего ребенка – вот так и только так, и в ответ со внезапно визгливой ноткой в голосе она воскликнула: «Ах, это пустяк!» и стала корячиться и извиваться, и запрокинула голову, и прикусила влажно блестевшую нижнюю губу, полуотворотившись от меня, и мои стонущие уста, господа присяжные, почти дотронулись до ее голой шеи, покаместь я раздавливал об ее левую ягодицу последнее содрогание самого длительного восторга, когда-либо испытанного существом человеческим или бесовским.

Тотчас после этого (точно мы до того боролись, а теперь моя хватка разжалась) она скатилась с тахты и вскочила на ноги – вернее, на одну ногу, – для того чтобы схватить трубку оглушительно громкого телефона, который, может быть, уже век звонил, пока у меня был выключен слух. Она стояла и хлопала ресницами, с пылающими щеками, с растрепанными кудрями, и глаза ее скользили по мне, так же как скользили они по мебели, и пока она слушала или говорила (с матерью, приказывающей ей явиться к Чатфильдам, пригласившим обеих к завтраку – причем ни Ло, ни Гум не знали еще, что несносная хлопотунья замышляла), она все постукивала по краю телефонного столика туфлей, которую держала в руке. Слава тебе Боже, девчонка ничего не заметила.

Вынув многоцветный шелковый платок, на котором ее блуждающий взгляд на миг задержался, я стер пот со лба и, купаясь в блаженстве избавления от мук, привел в порядок свои царственные ризы. Она все еще говорила по телефону, торгуясь с матерью (Карменситочка хотела, чтобы та за ней заехала), когда, все громче распевая, я взмахнул по лестнице и стал наполнять ванну бурливым потоком исходившей паром воды.

Тут позволю себе заодно привести слова вышеупомянутой модной песенки или, по крайней мере, то из нее, что мне запомнилось – я, кажется, никогда не знал ее по-настоящему. Так вот:

О Кармен, Карменситочка, вспомни-ка там

Таратам – таратунные струи фонтана,

И гитары, и бары, и фары, тратам,

И твои все измены, гитана!

И там город в огнях, где с тобой я бродил,

И последнюю ссору тарам – таратуя,

И ту пулю, которой тебя я убил,

Кольт, который – траторы – держу я…

(Выхватил, верно, небольшой кольт и всадил пулю крале в лоб.)


13 13 13 13

Воскресный день, после уже описанной субботы, выдался столь же погожий, как предсказывало метеорологическое бюро. Выставив на стул, стоявший за дверью, поднос с остатками моего утреннего завтрака (его полагалось моей доброй квартирохозяйке убрать, когда ей будет удобно), я подкрался к балюстраде площадки в своих потрепанных ночных туфлях (единственное, что есть у меня потрепанного), прислушался и выяснил следующее. Putting the tray with the remains of my morning breakfast on the chair outside the door (it was supposed to be put away by my kind landlady when it suited her), I crept up to the balustrade of the landing in my tattered night shoes (the only thing I own that is tattered), listened, and found out the following.

Был опять скандал. Мистрис Гамильтон сообщила по телефону, что у ее дочки «температура». Мистрис Гейз сообщила своей дочке, что, значит, пикник придется отложить. Пылкая маленькая Гейз сообщила большой холодной Гейзихе, что если так, то она не поедет с нею в церковь. Мать сказала: «Отлично» – и уехала одна.

На площадку я вышел сразу после бритья, с мылом в ушах, все еще в белой пижаме с васильковым (не лиловым) узором на спине. I walked onto the set right after shaving, with soap in my ears, still in white pajamas with a cornflower (not purple) pattern on the back. Я немедленно стер мыльную пену, надушил волосы на голове и под мышками, надел фиолетовый шелковый халат и, нервно напевая себе под нос, отправился вниз в поисках Лолиты. I immediately wiped off the soapy foam, perfumed the hair on my head and under my arms, put on a purple silk robe, and, humming nervously to myself, headed downstairs in search of Lolita.

Хочу, чтобы мои ученые читатели приняли участие в сцене, которую собираюсь снова разыграть; хочу, чтобы они рассмотрели каждую деталь и сами убедились в том, какой осторожностью, каким целомудрием пропитан весь этот мускатно-сладкий эпизод – если к нему отнестись с «беспристрастной симпатией», как выразился в частной беседе со мной мой адвокат. I want my learned readers to take part in the scene I am about to re-enact; I want them to examine every detail and see for themselves what care, what chastity imbues the whole of this muscadine-sweet episode - if treated with "impartial sympathy," as my lawyer expressed it in a private conversation with me. Итак, начнем. Передо мной – нелегкая задача.

Главное действующее лицо: Гумберт Мурлыка. The protagonist: Humbert Purr. Время действия: воскресное утро в июне. Место: залитая солнцем гостиная. Реквизит: старая полосатая тахта, иллюстрированные журналы, граммофон, мексиканские безделки (покойный Гарольд Е. Гейз – царствие небесное добряку! Props: old striped taht, illustrated magazines, gramophone, Mexican knick-knacks (the late Harold E. Geis - heavenly kingdom to the good man! – зачал мою душеньку в час сиэсты, в комнате с голубыми стенами, во время свадебного путешествия в Вера Круц, и по всему дому были теперь сувениры, включая Долорес). - conceived my soul at the hour of siesta, in a room with blue walls, on a wedding trip to Vera Krutz, and there were now souvenirs all over the house, including Dolores). На ней было в тот день прелестное ситцевое платьице, которое я уже однажды видел, розовое, в темно-розовую клетку, с короткими рукавами, с широкой юбкой и тесным лифом, и в завершение цветной композиции, она ярко покрасила губы и держала в пригоршне великолепное, банальное, эдемски-румяное яблоко. She was wearing that day a lovely chintz dress I had seen once before, a pink, dark pink plaid, short-sleeved, wide skirt and tight bodice, and to complete the color composition, she had brightly painted lips and was holding a gorgeous, corny, Eden-brown apple in a handful. Только носочки и шлепанцы были невыходные. Only socks and flip-flops were out. Ее белая воскресная сумка лежала брошенная подле граммофона.

Сердце у меня забилось барабанным боем, когда она опустилась на диван рядом со мной (юбка воздушно вздулась, опала) и стала играть глянцевитым плодом. My heart gave a drumbeat as she lowered herself onto the couch beside me (skirt airily blown up, fallen off) and began to play with the glossy fruit. Она кидала его вверх, в солнечную пыль, и ловила его, производя плещущий, полированный, полый звук. She threw it upward, into the sun dust, and caught it, producing a splashing, polished, hollow sound.

Гумберт Гумберт перехватил яблоко.

«Отдайте!» взмолилась она, показывая мрамористую розовость ладоней. Я возвратил «Золотое Семечко». I returned the Golden Seed. Она его схватила и укусила, и мое сердце было как снег под тонкой алой кожицей, и с обезьяньей проворностью, столь свойственной этой американской нимфетке, она выхватила у меня журнал, который я машинально раскрыл (жаль, что никто не запечатлел на кинопленке любопытный узор, вензелеобразную связь наших одновременных или перекрывающих друг друга движений). She grabbed it and bit it, and my heart was like snow under the thin scarlet skin, and with the monkey-like agility so peculiar to this American nymphet, she snatched the magazine from me, which I automatically opened (it is a pity that no one has captured on film the curious pattern, the monogram-like connection of our simultaneous or overlapping movements). Держа в одной руке изуродованный плод, нисколько не служивший ей помехой, Лолита стала быстро и бурно листать журнал, ища картинку, которую хотела показать Гумберту. Holding the mutilated fetus in one hand, which did not serve as a hindrance in the slightest, Lolita began to leaf through the magazine rapidly and impetuously, looking for the picture she wanted to show Humbert. Наконец нашла. Изображая интерес, я так близко придвинул к ней голову, что ее волосы коснулись моего виска и голая ее рука мимоходом задела мою щеку, когда она запястьем отерла губы. Acting interested, I moved my head so close to her that her hair touched my temple and her bare hand grazed my cheek in passing as she wiped her lips with her wrist. Из-за мреющей мути, сквозь которую я смотрел на изображенный в журнале снимок, я не сразу реагировал на него, и ее коленки нетерпеливо потерлись друг о дружку и стукнулись. Because of the moribund murk through which I was looking at the picture in the magazine, I didn't immediately react to it, and her knees rubbed impatiently against each other and bumped. Снимок проступил сквозь туман: известный художник-сюрреалист навзничь на пляже, а рядом с ним, тоже навзничь, гипсовый слепок с Венеры Милосской, наполовину скрытый песком. The image came through the fog: a famous surrealist painter stretched out on the beach, and next to him, also stretched out, a plaster cast of Venus of Milos, half hidden by sand. Надпись гласила: Замечательнейшая за Неделю Фотография. The caption read: The Most Remarkable Photo of the Week. Я молниеносно отнял у нее мерзкий журнал. I lightning-fast snatched the vile magazine from her. В следующий миг, делая вид, что пытается им снова овладеть, она вся навалилась на меня. The next moment, pretending to try to possess him again, she was all over me. Поймал ее за худенькую кисть. Журнал спрыгнул на пол, как спугнутая курица. Лолита вывернулась, отпрянула и оказалась в углу дивана справа от меня. Затем, совершенно запросто, дерзкий ребенок вытянул ноги через мои колени. Then, quite easily, the defiant child stretched her legs out across my lap.

К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащего с безумием; но у меня была также и хитрость безумия. By this time I was in a state of excitement bordering on insanity; but I also had the cunning of insanity. По-прежнему сидя на диване, я нашел способ при помощи целой серии осторожнейших движений пригнать мою замаскированную похоть к ее наивным ногам. Still sitting on the couch, I found a way, through a series of careful movements, to drive my disguised lust to her naive feet. Было нелегко отвлечь внимание девочки, пока я пристраивался нужным образом. It wasn't easy to divert the girl's attention while I adjusted in the right way. Быстро говоря, отставая от собственного дыхания, нагоняя его, выдумывая внезапную зубную боль, дабы объяснить перерыв в лепете – и неустанно фиксируя внутренним оком маниака свою дальнюю огненную цель, – я украдкой усилил то волшебное трение, которое уничтожало в иллюзорном, если не вещественном, смысле физически неустранимую, но психологически весьма непрочную преграду (ткань пижамы, да полу халата) между тяжестью двух загорелых ног, покоющихся поперек нижней части моего тела, и скрытой опухолью неудобосказуемой страсти. Speaking quickly, lagging behind my own breathing, catching up with it, inventing a sudden toothache to explain the interruption in my babbling - and tirelessly fixing my distant fiery goal with the inner eye of a maniac - I furtively intensified the magic friction that destroyed in an illusory, if not material, sense the physically unrecoverable but psychologically very fragile barrier (the fabric of my pajamas and half-robe) between the weight of my two tanned legs resting across my lower legs, if not materially, the physically indestructible but psychologically very fragile barrier (the fabric of my pajamas, and half a robe) between the weight of the two tanned legs resting across the lower part of my body and the latent swelling of an unpredictable passion. Среди моего лепетания мне случайно попалось нечто механически поддающееся повторению: я стал декламировать, слегка коверкая их, слова из глупой песенки, бывшей в моде в тот год – О Кармен, Карменситочка, вспомни-ка там… и гитары, и бары, и фары, тратам – автоматический вздор, возобновлением и искажением которого – то есть особыми чарами косноязычия – я околдовывал мою Кармен и все время смертельно боялся, что какое-нибудь стихийное бедствие мне вдруг помешает, вдруг удалит с меня золотое бремя, в ощущении которого сосредоточилось все мое существо, и эта боязнь заставляла меня работать на первых порах слишком поспешно, что не согласовалось с размеренностью сознательного наслаждения. In the midst of my babbling I happened to catch something mechanically repeatable: I began to recite, slightly garbled, the words of a silly song that was in vogue that year - O Carmen, Carmencitochka, remember there.... and guitars, and bars, and lights, and wastes - automatic nonsense, by the resumption and distortion of which - that is, by special charms of eloquence - I bewitched my Carmen, and all the time I was deathly afraid that some natural disaster would suddenly interfere with me, would suddenly remove from me the golden burden in the feeling of which my whole being was concentrated, and this fear made me work at first too hastily, which did not agree with the measuredness of conscious pleasure. Фанфары и фары, тарабары и бары постепенно перенимались ею: ее голосок подхватывал и поправлял перевираемый мною мотив. Fanfares and lights, tarabars and bars were gradually adopted by her: her voice picked up and corrected the motif I was twisting. Она была музыкальна, она была налита яблочной сладостью. It was musical, it was infused with apple sweetness. Ее ноги, протянутые через мое живое лоно, слегка ерзали; я гладил их. Her legs, stretched across my living bosom, fidgeted slightly; I stroked them. Так полулежала она, развалясь в правом от меня углу дивана, школьница в коротких белых носочках, пожирающая свой незапамятный плод, поющая сквозь его сок, теряющая туфлю, потирающая пятку в сползающем со щиколотки носке о кипу старых журналов, нагроможденных слева от меня на диване – и каждое ее движение, каждый шарк и колыхание помогали мне скрывать и совершенствовать тайное осязательное взаимоотношение – между чудом и чудовищем, между моим рвущимся зверем и красотой этого зыбкого тела в этом девственном ситцевом платьице. So she was half-lying there, sprawled in the corner of the sofa to my right, a schoolgirl in short white socks, devouring her immemorial fruit, singing through its juice, losing her shoe, rubbing the heel of her ankle-sock against a pile of old magazines, piled to my left on the sofa-and her every movement, every shuffle and sway, helped me to conceal and perfect the secret tactile relationship-between the miracle and the monster, between my tearing beast and the beauty of that rippling body in that virgin chintz dress.

Под беглыми кончиками пальцев я ощущал волоски, легонько ерошившиеся вдоль ее голеней. Beneath my fugitive fingertips, I felt hairs lightly ruffling along her shins. Я терялся в едком, но здоровом зное, который как летнее марево обвивал Доллиньку Гейз. I was lost in the acrid but healthy heat that enveloped Dolly Gaze like a summer haze. Ах, пусть останется она так, пусть навеки останется… Но вот, она потянулась, чтобы швырнуть сердцевину истребленного яблока в камин, причем ее молодая тяжесть, ее бесстыдные невинные бедра и круглый задок слегка переместились по отношению к моему напряженному, полному муки, работающему под шумок лону, и внезапно мои чувства подверглись таинственной перемене. Ah, let her stay that way, let her stay that way forever... But behold, she reached up to toss the core of the annihilated apple into the fireplace, with her young weight, her shamelessly innocent thighs and round ass shifting slightly in relation to my tense, agony-filled, laboring bosom, and suddenly my senses underwent a mysterious change. Я перешел в некую плоскость бытия, где ничто не имело значения, кроме настоя счастья, вскипающего внутри моего тела. I moved into a kind of plane of being where nothing mattered but the urgency of happiness boiling up inside my body. То, что началось со сладостного растяжения моих сокровенных корней, стало горячим зудом, который теперь достиг состояния совершенной надежности, уверенности и безопасности – состояния не существующего в каких-либо других областях жизни. What began as a sweet stretching of my innermost roots became a hot itch that has now reached a state of perfect reliability, certainty and security - a state not present in any other area of life. Установившееся глубокое, жгучее наслаждение уже было на пути к предельной судороге, так что можно было замедлить ход, дабы продлить блаженство. The deep, searing pleasure that had set in was on its way to the ultimate cramp, so it was possible to slow down to prolong the bliss. Реальность Лолиты была благополучно отменена. Lolita reality was safely canceled. Подразумеваемое солнце пульсировало в подставных тополях. The implied sun pulsed in the false poplars. Мы с ней были одни, как в дивном вымысле. She and I were alone, like in a marvelous fiction. Я смотрел на нее розовую, в золотистой пыли, на нее, существующую только за дымкой подвластного мне счастья, не чующую его и чуждую ему, и солнце играло у нее на губах, и губы ее все еще, видимо, составляли слова о «карманной Кармене», которые уже не доходили до моего сознания. I looked at her pink, in the golden dust, at her, existing only behind the haze of happiness under my control, not smelling it and alien to it, and the sun played on her lips, and her lips were still apparently composing the words about "pocket Carmen," which no longer reached my consciousness. Теперь все было готово. Нервы наслаждения были обнажены. The nerves of pleasure were exposed. Корпускулы Крауза вступали в фазу неистовства. Krause's corpuscles were entering a phase of frenzy. Малейшего нажима достаточно было бы, чтобы разразилась райская буря. The slightest pressure would be enough to unleash a heavenly storm. Я уже не был Гумберт Густопсовый, грустноглазый дог, охвативший сапог, который сейчас отпихнет его. I was no longer Humbert Hustop's Humbert, the sad-eyed dog embracing the boot that was about to kick him off. Я был выше смехотворных злоключений, я был вне досягаемости кары. I was above ridiculous misadventures, I was beyond the reach of punishment. В самодельном моем серале я был мощным, сияющим турком, умышленно, свободно, с ясным сознанием свободы, откладывающим то мгновение, когда он изволит совсем овладеть самой молодой, самой хрупкой из своих рабынь. In my makeshift seraglio I was a powerful, radiant Turk, willfully, freely, with a clear consciousness of freedom, postponing the moment when he would deign to quite master the youngest, most fragile of his slaves. Повисая над краем этой сладострастной бездны (весьма искусное положение физиологического равновесия, которое можно сравнить с некоторыми техническими приемами в литературе и музыке), я все повторял за Лолитой случайные, нелепые слова – Кармен, карман, кармин, камин, аминь, – как человек, говорящий и смеющийся во сне, а между тем моя счастливая рука кралась вверх по ее солнечной ноге до предела, дозволенного тенью приличия. Hanging over the edge of this voluptuous abyss (a very skillful position of physiological equilibrium, which may be compared to certain techniques in literature and music), I kept repeating after Lolita random, ridiculous words - Carmen, carmine, carmine, carmine, carmine, amen - like a man talking and laughing in a dream, and meanwhile my happy hand was creeping up her sunny leg to the limit allowed by the shadow of propriety. Накануне она с размаху влетела в громоздкий ларец, стоявший в передней, и теперь я говорил, задыхаясь: «Смотри, смотри, что ты наделала, ах смотри!» – ибо, клянусь, был желтоватый синяк на ее прелестной нимфетовой ляжке, которую моя волосатая лапа массировала и медленно обхватывала, – и так как панталончики у нее были самого зачаточного рода, ничто, казалось, не могло помешать моему мускулистому большому пальцу добраться до горячей впадинки ее паха – как вот, бывает, щекочешь и ласкаешь похохатывающего ребенка – вот так и только так, и в ответ со внезапно визгливой ноткой в голосе она воскликнула: «Ах, это пустяк!» и стала корячиться и извиваться, и запрокинула голову, и прикусила влажно блестевшую нижнюю губу, полуотворотившись от меня, и мои стонущие уста, господа присяжные, почти дотронулись до ее голой шеи, покаместь я раздавливал об ее левую ягодицу последнее содрогание самого длительного восторга, когда-либо испытанного существом человеческим или бесовским. On the previous day she had flown with a swing into the bulky casket that stood in the front, and now I said, panting: "Look, look what you have done, ah look!" - for I swear there was a yellowish bruise on her pretty nymphet thigh, which my hairy paw was massaging and slowly encircling,-and as her knickerbockers were of the most rudimentary kind, nothing seemed to prevent my muscular thumb from reaching the hot hollow of her groin-just as one would tickle and caress a laughing child-just like that, and just like that, and in reply, with a sudden shrill note in her voice, she exclaimed: "Oh, it's nothing!" and she squirmed and wriggled, and threw back her head, and bit her moistly glistening lower lip, half turning away from me, and my moaning lips, gentlemen of the jury, almost touched her bare neck, while I was crushing against her left buttock the last shudder of the longest rapture ever experienced by a creature human or demonic.

Тотчас после этого (точно мы до того боролись, а теперь моя хватка разжалась) она скатилась с тахты и вскочила на ноги – вернее, на одну ногу, – для того чтобы схватить трубку оглушительно громкого телефона, который, может быть, уже век звонил, пока у меня был выключен слух. Immediately afterward (as if we had been wrestling before and now my grip was loosened) she rolled off the couch and jumped to her feet - or rather, one foot - to grab the receiver of the deafeningly loud telephone, which may have been ringing for a century while my hearing was off. Она стояла и хлопала ресницами, с пылающими щеками, с растрепанными кудрями, и глаза ее скользили по мне, так же как скользили они по мебели, и пока она слушала или говорила (с матерью, приказывающей ей явиться к Чатфильдам, пригласившим обеих к завтраку – причем ни Ло, ни Гум не знали еще, что несносная хлопотунья замышляла), она все постукивала по краю телефонного столика туфлей, которую держала в руке. She stood flapping her eyelashes, with flaming cheeks and disheveled curls, and her eyes glided over me as they glided over the furniture, and while she listened or talked (to her mother ordering her to report to the Chatfields, who had invited them both to breakfast-neither Lo nor Gum knew yet what the obnoxious troublemaker was up to), she kept tapping the edge of the telephone table with the shoe she held in her hand. Слава тебе Боже, девчонка ничего не заметила. Thank God the girl didn't notice anything.

Вынув многоцветный шелковый платок, на котором ее блуждающий взгляд на миг задержался, я стер пот со лба и, купаясь в блаженстве избавления от мук, привел в порядок свои царственные ризы. Taking out the multicolored silk handkerchief on which her wandering gaze lingered for a moment, I wiped the sweat from my forehead and, basking in the bliss of deliverance from torment, tidied my regal robes. Она все еще говорила по телефону, торгуясь с матерью (Карменситочка хотела, чтобы та за ней заехала), когда, все громче распевая, я взмахнул по лестнице и стал наполнять ванну бурливым потоком исходившей паром воды. She was still on the phone haggling with her mother (Carmencitochka wanted her to pick her up) when, singing louder and louder, I swung up the stairs and began filling the tub with a bubbling stream of steaming water.

Тут позволю себе заодно привести слова вышеупомянутой модной песенки или, по крайней мере, то из нее, что мне запомнилось – я, кажется, никогда не знал ее по-настоящему. Here I will allow myself to quote at the same time the words of the above-mentioned fashionable song, or at least what I remembered from it - I don't think I ever really knew it. Так вот:

О Кармен, Карменситочка, вспомни-ка там

Таратам – таратунные струи фонтана, Taratam is the taratun jets of the fountain,

И гитары, и бары, и фары, тратам,

И твои все измены, гитана! And all your cheating, gitana!

И там город в огнях, где с тобой я бродил, And there's the city in lights where I wandered with you,

И последнюю ссору тарам – таратуя, And the last taram quarrel is taratuya,

И ту пулю, которой тебя я убил, And that bullet I killed you with,

Кольт, который – траторы – держу я… The Colt that - tractors - I hold....

(Выхватил, верно, небольшой кольт и всадил пулю крале в лоб.) (Grabbed out a small colt, right, and put a bullet in the kraal's forehead.)