×

Мы используем cookie-файлы, чтобы сделать работу LingQ лучше. Находясь на нашем сайте, вы соглашаетесь на наши правила обработки файлов «cookie».


image

"Записки из подполья" Фёдор Достоевский, VI

VI

…Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления, как будто кто-то душил их,— захрипели часы. После неестественно долгого хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон,— точно кто-то вдруг вперед выскочил. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал, а только лежал в полузабытьи. В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом,— было почти совсем темно. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. Через несколько минут должна была наступить совершенная тьма.

Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. Да и в самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы. Но странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже давно-давно выжил из всего этого.

В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня задевало, возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали исхода. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем чужой; тяжело от него было. Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза вздумали меня начать рассматривать.

Вспомнилось мне тоже, что в продолжение двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. Теперь же мне вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало наконец отчего-то жутко.

— Как тебя зовут? —спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить.

— Лизой, — ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и отвела глаза.

Я помолчал.

— Сегодня погода… снег… гадко! — проговорил я почти про себя, тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок. Она не отвечала. Безобразно все это было.

— Ты здешняя? — спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка поворотив к ней голову.

— Откуда?

— Из Риги,

— проговорила она нехотя.

— Немка?

— Русская.

— Давно здесь?

— Где?

— В доме.

— Две недели.— Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица. —Отец и мать есть?

— Да… нет… есть.

— Где они?

— Там… в Риге.

— Кто они?

— Так…

— Как так? Кто, какого звания?

— Мещане.

— Ты все с ними жила?

— Да.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать.

— Зачем же ты от них ушла?

— Так.

Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали. Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли, беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену, которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность.

— Сегодня гроб выносили и чуть не уронили,

— вдруг проговорил я вслух, совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.

— Гроб?

— Да, на Сенной; выносили из подвала.

— Из подвала?

— Не из подвала, а из подвального этажа… ну знаешь, внизу… из дурного дома… Грязь такая была кругом… Скорлупа, сор… пахло… мерзко было. Молчание.

— Скверно сегодня хоронить!

— начал я опять, чтобы только не молчать. — Чем скверно? — Снег, мокрять… (Я зевнул).

— Все равно, — вдруг сказала она после некоторого молчания.

— Нет, гадко… (Я опять зевнул). Могильщики, верно, ругались, оттого что снег мочил. А в могиле, верно, была вода.

— Отчего в могиле вода? — спросила она с каким-то любопытством, но выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало подзадоривать.

— Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на Волковом, сухой не выроешь.

— Отчего? — Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и кладут. Я видел сам… много раз… (Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только слышал, как рассказывали).

— Неужели тебе все равно, умирать-то?

— Да зачем я помру?— отвечала она, как бы защищаясь.

— Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя покойница. Это была… тоже девушка одна… В чахотке померла.

— Девка в больнице бы померла… (Она уж об этом знает, подумал я,— и сказала: девка, а не девушка).

— Она хозяйке должна была,— возразил я, все более и более подзадориваясь спором,—и до самого почти конца ей служила, хоть и в чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это. Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались. (Я и тут много приврал). Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.

— А в больнице-то лучше, что ль, помирать?

— Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? — прибавила она раздражительно.

— Не теперь, так потом?

— Ну и потом…

— Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа

— тебя во столько и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь.

— Через год?

— Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, продолжал я с злорадством. — Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще через год — в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того, объявится какая болезнь, ну, там слабость груди… аль сама простудишься, али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так, пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь.

— Ну и помру,

— ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.

— Да ведь жалко.

— Кого?

— Жизни жалко. Молчанье.

— У тебя был жених? а?

— Вам на что?

— Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно, могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.

— Кого?

— Тебя жаль.

— Нечего… — шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась. Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она…

— Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?

— Ничего я не думаю.

— То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть.Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой быть…

— Не все замужем-то счастливые, — отрезала она прежней грубой скороговоркой.

— Не все, конечно, — а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша, хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме… смрада. Фуй!

Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель «явилась».

— Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, — поспешил я все-таки оправдать себя.

— К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня. Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала — раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да уж нет: все крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй, а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну, вот видишь! — прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим слушала; вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все равно что черту душу…

…И к тому ж я… может быть, тоже такой же несчастный, почем ты знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а вот я здесь — с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой… сошлись… давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие одно, вот что!

— Да! — резко и поспешно она мне поддакнула. Меня даже удивила поспешность этого да . Значит, и у ней, может быть, та же самая мысль бродила в голове, когда она давеча меня рассматривала? Значит, и она уже способна к некоторым мыслям?.. «Черт возьми, это любопытно, это — сродни , — думал я, — чуть не потирая себе руки. — Да и как с молодой такой душой не справиться?..»

Более всего меня игра увлекала.

Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте, подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог разглядеть ее глаз. Я слышал ее глубокое дыханье.

— Зачем ты сюда проехала? —начал я уже с некоторою властью.

— Так…

— А ведь как хорошо в отцовском-то бы доме жить! Тепло, привольно; гнездо свое.

— А коль того хуже?

«В тон надо попасть, — мелькнуло во мне, сантиментальностью-то, пожалуй, не много возьмешь». Впрочем, это так только мелькнуло. Клянусь, она и в самом деле меня интересовала. К тому же я был как-то расслаблен и настроен. Да и плутовство ведь так легко уживается с чувством.

— Кто говорит! — поспешил я ответить,— все бывает. Я ведь вот уверен, что тебя кто-нибудь обидел и скорей перед тобой виноваты, чем ты перед ними. Я ведь ничего из твоей истории не знаю, но такая девушка, как ты, верно, не с охоты своей сюда попадет…

— Какая такая я девушка? — прошептала она едва слышно; но я расслышал.

Черт возьми, да я льщу. Это гадко. А может, и хорошо…» Она молчала.

— Видишь, Лиза, — я про себя скажу! Была бы у меня семья с детства, не такой бы я был, как теперь. Я об этом часто думаю. Ведь как бы ни было в семье худо — все отец с матерью, а не враги, не чужие. Хоть в год раз любовь тебе выкажут. Все-таки ты знаешь, что ты у себя. Я вот без семьи вырос; оттого, верно, такой и вышел… бесчувственный. Я выждал опять.

«Пожалуй, и не понимает, — думал я, — да и смешно — мораль».

— Если б я был отец и была б у меня своя дочь, я бы, кажется, дочь больше, чем сыновей, любил, право, — начал я сбоку, точно не об том, чтоб развлечь ее. Признаюсь, я краснел.

— Это зачем? — спросила она. А, стало быть, слушает!

— Так; не знаю, Лиза. Видишь: я знал одного отца, который был строгий, суровый человек, а перед дочерью на коленках простаивал, руки-ноги ее целовал, налюбоваться не мог, право. Она танцует на вечере, а он стоит пять часов на одном месте, с нее глаз не спускает. Помешался на ней; я это понимаю. Она ночью устанет — заснет, а он проснется и пойдет сонную ее целовать и крестить. Сам в сюртучишке засаленном ходит, для всех скупой, а ей из последнего покупает, подарки дарит богатые, и уж радость ему, коль подарок понравится. Отец всегда дочерей больше любит, чем мать. Весело иной девушке дома жить! А я бы, кажется, свою дочь и замуж не выдавал.

— Да как же? —спросила она, чуть-чуть усмехнувшись.

— Ревновал бы, ей-богу. Ну, как это другого она станет целовать? чужого больше отца любить? Тяжело это и вообразить. Конечно, все это вздор; конечно, всякий под конец образумится. Но я б, кажется, прежде чем отдать, уж одной заботой себя замучил: всех бы женихов перебраковал. А кончил бы все-таки тем, что выдал бы за того, кого она сама любит. Ведь тот, кого дочь сама полюбит, всегда всех хуже отцу кажется. Это уж так. Много из-за этого в семьях худа бывает.

— Другие-то продать рады дочь, не то что честью отдать, — проговорила она вдруг. А! вон оно что!

— Это, Лиза, в тех семьях проклятых, где ни бога, ни любви не бывает,— с жаром подхватил я, — а где любви не бывает, там и рассудка не бывает. Такие есть семьи, правда, да я не об них говорю. Ты, видно, в своей семье не видала добра, что так говоришь. Подлинно несчастная ты какая-нибудь. Гм… Больше по бедности все это бывает. — А у господ-то лучше, что ль? И по бедности честные люди хорошо живут.

— Гм… да. Может быть. Опять и то, Лиза: человек только свое горе любит считать, а счастья своего не считает. А счел бы как должно, так и увидел бы, что на всякую долю его запасено. Ну, а что, коли в семье все удастся, бог благословит, муж выйдет хороший, любит тебя, лелеет тебя, не отходит от тебя! хорошо в той семье! Даже иной раз и с горем пополам хорошо; да и где горя нет? Выйдешь, может, замуж, сама узнаешь . Зато взять хоть в первое-то время замужем за тем, кого любишь: счастья-то, счастья-то сколько иной раз придет! да и сплошь да рядом. В первое-то время даже и ссоры с мужем хорошо кончаются. Иная сама чем больше любит, тем больше ссоры с мужем заваривает. Право; я знал такую: «Так вот, люблю, дескать, очень и из любви тебя мучаю, а ты чувствуй». Знаешь ли, что из любви нарочно человека можно мучить? Все больше женщины. А сама про себя думает: «Зато уж так буду потом любить, так заласкаю, что не грех теперь и помучить». И в доме все на вас радуются, и хорошо, и весело, и мирно, и честно…

Вот другие тоже ревнивы бывают. Уйдет он куда, — я знал одну,— не стерпит, да в самую ночь и выскочит, да и бежит потихоньку смотреть: не там ли, не в том ли доме, не с той ли? Это уж худо. И сама знает, что худо, и сердце у ней замирает и казнится, да ведь любит; все от любви. А как хорошо после ссоры помириться, самой перед ним повиниться али простить! И так хорошо обоим, так хорошо вдруг станет, — точно вновь они встретились, вновь повенчались, вновь любовь у них началась. И никто-то, никто-то не должен знать, что между мужем и женой происходит, коль они любят друг друга. И какая бы ни вышла у них ссора, мать родную, и ту не должны себе в судьи звать и один про другого рассказывать. Сами они себе судьи. Любовь — тайна божия и от всех глаз чужих должна быть закрыта, что бы там ни произошло. Святее от этого, лучше. Друг друга больше уважают, а на уважении много основано. И коль раз уж была любовь, коль по любви венчались, зачем любви проходить! Неужто нельзя ее поддержать? Редко такой случай, что нельзя поддержать. Ну, а как муж человек добрый и честный удастся, так как тут любовь пройдет? Первая брачная любовь пройдет, правда, а там придет любовь еще лучше.

Там душой сойдутся, все дела свои сообща положут; тайны друг от друга не будет. А дети пойдут, так тут каждое, хоть и самое трудное время счастьем покажется; только бы любить да быть мужественным. Тут и работа весела, тут и в хлебе себе иной раз отказываешь для детей, и то весело. Ведь они ж тебя будут за это потом любить; себе же, значит, копишь. Дети растут, чувствуешь, что ты им пример, что ты им поддержка; что и умрешь ты, они всю жизнь чувства и мысли твои будут носить на себе, так как от тебя получили, твой образ и подобие примут. Значит, это великий долг. Как тут не сойтись тесней отцу с матерью? Говорят вот, детей иметь тяжело? Кто это говорит? Это счастье небесное! Любишь ты маленьких детей, Лиза? я ужасно люблю. Знаешь — розовенький такой мальчик, грудь тебе сосет, да у какого мужа сердце повернется на жену, глядя, как она с его ребенком сидит! Ребеночек розовенький, пухленький, раскинется, нежится; ножки-ручки наливные, ноготочки чистенькие, маленькие, такие маленькие, что глядеть смешно, глазки, точно уж он все понимает. А сосет — грудь тебе ручонкой теребит, играет. Отец подойдет, оторвется от груди, перегнется весь назад, посмотрит на отца, засмеется,— точно уж и бог знает как смешно, — и опять, опять сосать примется. А то возьмет, да и прикусит матери грудь, коль уж зубки прорезываются, а сам глазенками-то косит на нее: «Видишь, прикусил!» Да разве не все тут счастье, когда они трое, муж, жена и ребенок, вместе? За эти минуты много можно простить. Нет, Лиза, знать самому сначала нужно жить выучиться, а потом уж других обвинять!

«Картинками, вот этими-то картинками тебя надо! — подумал я про себя, хотя, ей-богу, с чувством говорил, и вдруг покраснел. — А ну если она вдруг расхохочется, куда я тогда полезу?» — Эта идея меня привела в бешенство. К концу-то речи я действительно разгорячился, и теперь самолюбие как-то страдало. Молчание длилось. Я даже хотел толкнуть ее.

— Чтой-то вы… — начала она вдруг и остановилась. Но я уже все понял: в ее голосе уже что-то другое дрожало, не резкое, не грубое и несдающееся, как недавно, а что-то мягкое и стыдливое, до того стыдливое, что мне самому как-то вдруг перед ней стыдно стало, виновато стало.

— Что?

—спросил я с нежным любопытством.

— Да вы…

— Что?

— Что-то вы… точно как по книге, — сказала она, и что-то как будто насмешливое вдруг опять послышалось в ее голосе.

Больно ущипнуло меня это замечанье. Я не того ожидал.

Я и не понял, что она нарочно маскировалась в насмешку, что это обыкновенная последняя уловка стыдливых и целомудренных сердцем людей, которым грубо и навязчиво лезут в душу и которые до последней минуты не сдаются от гордости и боятся перед вами высказать свое чувство. Уже по робости, с которой она приступала, в несколько приемов, к своей насмешке, и наконец только решилась высказать, я бы должен был догадаться. Но я не догадался, и злое чувство обхватило меня.

«Постой же», — подумал я.


VI

…Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления, как будто кто-то душил их,— захрипели часы. … Somewhere behind the partition, as if from some kind of strong pressure, as if someone was choking them, - the clock wheezed. После неестественно долгого хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон,— точно кто-то вдруг вперед выскочил. After an unnaturally long wheezing, a thin, disgusting and somehow unexpectedly frequent ringing followed, as if someone suddenly jumped forward. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал, а только лежал в полузабытьи. I woke up, although I didn’t sleep, but only lay half-forgotten. В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом,— было почти совсем темно. It was almost completely dark in a narrow, cramped and low room, cluttered with a huge wardrobe and strewn with cardboard boxes, rags and all sorts of garbage. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. The stub that was shining on the table at the end of the room was completely extinguished, occasionally flashing slightly. Через несколько минут должна была наступить совершенная тьма. In a few minutes, complete darkness should have come.

Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. I did not come to my senses for long; all at once, without effort, at once I remembered, as if he was guarding me in order to attack again. Да и в самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы. And even in the very oblivion, nevertheless, in my memory, it was as if some point, which had not been forgotten in any way, remained in my memory, around which my sleepy dreams were walking heavily. Но странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже давно-давно выжил из всего этого. But it was strange: everything that happened to me that day seemed to me now, upon awakening, a long time ago, as if I had long, long ago survived from all this.

В голове был угар. There was a frenzy in my head. Что-то как будто носилось надо мной и меня задевало, возбуждало и беспокоило. Something seemed to be hovering over me and touched me, excited and worried. Тоска и желчь снова накипали и искали исхода. Longing and bile boiled over again and looked for an outcome. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем чужой; тяжело от него было. The look was coldly indifferent, sullen, as if it were completely alien; it was hard from him. Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое. A gloomy thought originated in my brain and went all over my body in some nasty sensation, similar to when you enter the underground, damp and musty. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза вздумали меня начать рассматривать. It was somehow unnatural that it was only now that these two eyes decided to start examining me.

Вспомнилось мне тоже, что в продолжение двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. I also remembered that for two hours I did not say a single word with this creature and did not at all consider it necessary; For some reason I liked even that just now. Теперь же мне вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало наконец отчего-то жутко.

— Как тебя зовут? - What is your name? —спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить. I asked abruptly to finish as soon as possible.

— Лизой, — ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и отвела глаза. - Liza, - she answered almost in a whisper, but somehow completely unfriendly and averted her eyes.

Я помолчал. I was silent.

— Сегодня погода… снег… гадко! - Today the weather ... snow ... disgusting! — проговорил я почти про себя, тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок. - I said almost to myself, sadly putting my hand behind my head and looking at the ceiling. Она не отвечала. She didn't answer. Безобразно все это было. It was all ugly.

— Ты здешняя? — спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка поворотив к ней голову. - I asked a minute later, almost in hearts, slightly turning my head to her.

— Откуда?

— Из Риги,

— проговорила она нехотя.

— Немка?

— Русская.

— Давно здесь?

— Где?

— В доме.

— Две недели.— Она говорила все отрывистее и отрывистее. “Two weeks.” She spoke more and more abruptly and abruptly. Свечка совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица. The candle is completely extinguished; I could no longer make out her face. —Отец и мать есть? - Do you have a father and mother?

— Да… нет… есть. - Yes ... no ... there is.

— Где они? - Where are they?

— Там… в Риге.

— Кто они? - Who are they?

— Так… - So…

— Как так? - How so? Кто, какого звания? Who, what rank?

— Мещане. - Bourgeois.

— Ты все с ними жила? - Did you all live with them?

— Да.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать.

— Зачем же ты от них ушла? - Why did you leave them?

— Так. - So.

Это так означало: отвяжись, тошно. This meant: get off, sickening. Мы замолчали. We fell silent. Бог знает почему я не уходил. God knows why I didn't leave. Мне самому становилось все тошнее и тоскливее. I myself became more and more nauseous and dreary. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли, беспорядочно стали проходить в моей памяти. The images of the whole past day somehow by themselves, without my will, began to randomly pass through my memory. Я вдруг вспомнил одну сцену, которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность. I suddenly remembered one scene that I saw on the street in the morning, when I was anxiously cowardly into office.

— Сегодня гроб выносили и чуть не уронили,

— вдруг проговорил я вслух, совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.

— Гроб? - Coffin?

— Да, на Сенной; выносили из подвала. - Yes, on the Haymarket; carried out of the basement.

— Из подвала? - From the basement?

— Не из подвала, а из подвального этажа… ну знаешь, внизу… из дурного дома… Грязь такая была кругом… Скорлупа, сор… пахло… мерзко было. - Not from the basement, but from the basement ... you know, downstairs ... from the bad house ... There was such dirt all around ... Shell, litter ... it smelled ... it was disgusting. Молчание.

— Скверно сегодня хоронить!

— начал я опять, чтобы только не молчать. — Чем скверно? — Снег, мокрять… (Я зевнул).

— Все равно, — вдруг сказала она после некоторого молчания.

— Нет, гадко… (Я опять зевнул). Могильщики, верно, ругались, оттого что снег мочил. А в могиле, верно, была вода.

— Отчего в могиле вода? — спросила она с каким-то любопытством, но выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. - She asked with some curiosity, but speaking even more rudely and sketchy than before. Меня вдруг что-то начало подзадоривать. Suddenly, something started to provoke me.

— Как же, вода, на дне, вершков на шесть. - Well, the water, at the bottom, six inches. Тут ни одной могилы, на Волковом, сухой не выроешь. There isn't a single grave here, on Volkovoye, you can't dig a dry one.

— Отчего? — Как отчего? Место водяное такое. The place is watery. Здесь везде болото. There is a swamp everywhere. Так в воду и кладут. So they put it in the water. Я видел сам… много раз… (Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только слышал, как рассказывали). I have seen it myself ... many times ... (I have never seen it, and I have never been to Volkovoye, but only heard the story).

— Неужели тебе все равно, умирать-то? - Do you really care if you die?

— Да зачем я помру?— отвечала она, как бы защищаясь. “But why am I going to die?” She answered, as if defensively.

— Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя покойница. `` Someday you will die, and you will die just as surely as the previous deceased. Это была… тоже девушка одна… В чахотке померла. It was ... also a girl alone ... She died of consumption.

— Девка в больнице бы померла… (Она уж об этом знает, подумал я,— и сказала: девка, а не девушка).

— Она хозяйке должна была,— возразил я, все более и более подзадориваясь спором,—и до самого почти конца ей служила, хоть и в чахотке была. “She should have been the mistress,” I objected, getting more and more provoked by the argument, “and she served her almost to the very end, even though she was in consumption. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это. The cabbies around talked with the soldiers, told them this. Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались. Even in the tavern they were going to remember her. (Я и тут много приврал). Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.

— А в больнице-то лучше, что ль, помирать?

— Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? Why should I die? — прибавила она раздражительно. She added irritably.

— Не теперь, так потом? - Not now, then?

— Ну и потом…

— Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа Now you are young, good, fresh

— тебя во столько и ценят. - so much and appreciate you. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь. And after a year of this life, you won't be that much, you will fade.

— Через год?

— Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, продолжал я с злорадством. “In any case, in a year your price will be less,” I continued gloatingly. — Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще через год — в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того, объявится какая болезнь, ну, там слабость груди… аль сама простудишься, али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так, пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь.

— Ну и помру,

— ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.

— Да ведь жалко.

— Кого?

— Жизни жалко. Молчанье.

— У тебя был жених? а?

— Вам на что?

— Да я тебя не допытываю. “I’m not asking you. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно, могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.

— Кого?

— Тебя жаль.

— Нечего… — шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась. Меня это тотчас же подозлило. This immediately suspected me. Как! я так было кротко с ней, а она…

— Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?

— Ничего я не думаю.

— То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть.Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой быть…

— Не все замужем-то счастливые, — отрезала она прежней грубой скороговоркой.

— Не все, конечно, — а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша, хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме… смрада. Фуй!

Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель «явилась».

— Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, — поспешил я все-таки оправдать себя.

— К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня. Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала — раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да уж нет: все крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй, а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Ну, вот видишь! — прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим слушала; вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все равно что черту душу…

…И к тому ж я… может быть, тоже такой же несчастный, почем ты знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а вот я здесь — с горя. Ну скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой… сошлись… давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие одно, вот что!

— Да! — резко и поспешно она мне поддакнула. Меня даже удивила поспешность этого да . Значит, и у ней, может быть, та же самая мысль бродила в голове, когда она давеча меня рассматривала? Значит, и она уже способна к некоторым мыслям?.. «Черт возьми, это любопытно, это — сродни , — думал я, — чуть не потирая себе руки. — Да и как с молодой такой душой не справиться?..»

Более всего меня игра увлекала.

Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте, подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог разглядеть ее глаз. Я слышал ее глубокое дыханье.

— Зачем ты сюда проехала? —начал я уже с некоторою властью. - I started with some authority.

— Так…

— А ведь как хорошо в отцовском-то бы доме жить! - But how good it would be to live in your father's house! Тепло, привольно; гнездо свое.

— А коль того хуже?

«В тон надо попасть, — мелькнуло во мне, сантиментальностью-то, пожалуй, не много возьмешь». "You have to hit the tone, - flashed through me, with sentimentality, perhaps, you won't take much." Впрочем, это так только мелькнуло. Клянусь, она и в самом деле меня интересовала. К тому же я был как-то расслаблен и настроен. Да и плутовство ведь так легко уживается с чувством. And cheating, after all, so easily gets along with feeling.

— Кто говорит! - Who speaks! — поспешил я ответить,— все бывает. - I hastened to answer, - everything happens. Я ведь вот уверен, что тебя кто-нибудь обидел и скорей перед тобой виноваты, чем ты перед ними. Я ведь ничего из твоей истории не знаю, но такая девушка, как ты, верно, не с охоты своей сюда попадет…

— Какая такая я девушка? — прошептала она едва слышно; но я расслышал.

Черт возьми, да я льщу. Это гадко. А может, и хорошо…» Она молчала.

— Видишь, Лиза, — я про себя скажу! Была бы у меня семья с детства, не такой бы я был, как теперь. Я об этом часто думаю. Ведь как бы ни было в семье худо — все отец с матерью, а не враги, не чужие. After all, no matter how bad it is in the family - everything is father and mother, not enemies, not strangers. Хоть в год раз любовь тебе выкажут. Все-таки ты знаешь, что ты у себя. Я вот без семьи вырос; оттого, верно, такой и вышел… бесчувственный. I grew up without a family; that's why he came out like that ... insensitive. Я выждал опять.

«Пожалуй, и не понимает, — думал я, — да и смешно — мораль». "Perhaps he does not understand," I thought, "and it’s ridiculous — morality."

— Если б я был отец и была б у меня своя дочь, я бы, кажется, дочь больше, чем сыновей, любил, право, — начал я сбоку, точно не об том, чтоб развлечь ее. “If I were a father and I had a daughter of my own, I would seem to love my daughter more than my sons, really,” I began from the side, as if not about entertaining her. Признаюсь, я краснел. I confess I blushed.

— Это зачем? — спросила она. А, стало быть, слушает!

— Так; не знаю, Лиза. Видишь: я знал одного отца, который был строгий, суровый человек, а перед дочерью на коленках простаивал, руки-ноги ее целовал, налюбоваться не мог, право. You see: I knew one father, who was a stern, stern man, and stood on his knees in front of his daughter, kissed her hands and feet, could not stop looking, really. Она танцует на вечере, а он стоит пять часов на одном месте, с нее глаз не спускает. She dances in the evening, and he stands for five hours in one place, he does not take his eyes off her. Помешался на ней; я это понимаю. Obsessed with her; I understand it. Она ночью устанет — заснет, а он проснется и пойдет сонную ее целовать и крестить. Сам в сюртучишке засаленном ходит, для всех скупой, а ей из последнего покупает, подарки дарит богатые, и уж радость ему, коль подарок понравится. Отец всегда дочерей больше любит, чем мать. Весело иной девушке дома жить! А я бы, кажется, свою дочь и замуж не выдавал.

— Да как же? —спросила она, чуть-чуть усмехнувшись.

— Ревновал бы, ей-богу. Ну, как это другого она станет целовать? чужого больше отца любить? Тяжело это и вообразить. Конечно, все это вздор; конечно, всякий под конец образумится. Но я б, кажется, прежде чем отдать, уж одной заботой себя замучил: всех бы женихов перебраковал. А кончил бы все-таки тем, что выдал бы за того, кого она сама любит. Ведь тот, кого дочь сама полюбит, всегда всех хуже отцу кажется. Это уж так. Много из-за этого в семьях худа бывает.

— Другие-то продать рады дочь, не то что честью отдать, — проговорила она вдруг. А! вон оно что!

— Это, Лиза, в тех семьях проклятых, где ни бога, ни любви не бывает,— с жаром подхватил я, — а где любви не бывает, там и рассудка не бывает. Такие есть семьи, правда, да я не об них говорю. Ты, видно, в своей семье не видала добра, что так говоришь. Подлинно несчастная ты какая-нибудь. Гм… Больше по бедности все это бывает. — А у господ-то лучше, что ль? И по бедности честные люди хорошо живут.

— Гм… да. Может быть. Опять и то, Лиза: человек только свое горе любит считать, а счастья своего не считает. А счел бы как должно, так и увидел бы, что на всякую долю его запасено. Ну, а что, коли в семье все удастся, бог благословит, муж выйдет хороший, любит тебя, лелеет тебя, не отходит от тебя! хорошо в той семье! Даже иной раз и с горем пополам хорошо; да и где горя нет? Выйдешь, может, замуж, сама узнаешь . Зато взять хоть в первое-то время замужем за тем, кого любишь: счастья-то, счастья-то сколько иной раз придет! да и сплошь да рядом. В первое-то время даже и ссоры с мужем хорошо кончаются. Иная сама чем больше любит, тем больше ссоры с мужем заваривает. Право; я знал такую: «Так вот, люблю, дескать, очень и из любви тебя мучаю, а ты чувствуй». Знаешь ли, что из любви нарочно человека можно мучить? Все больше женщины. А сама про себя думает: «Зато уж так буду потом любить, так заласкаю, что не грех теперь и помучить». И в доме все на вас радуются, и хорошо, и весело, и мирно, и честно…

Вот другие тоже ревнивы бывают. Уйдет он куда, — я знал одну,— не стерпит, да в самую ночь и выскочит, да и бежит потихоньку смотреть: не там ли, не в том ли доме, не с той ли? Это уж худо. И сама знает, что худо, и сердце у ней замирает и казнится, да ведь любит; все от любви. А как хорошо после ссоры помириться, самой перед ним повиниться али простить! And how good it is to make up after a quarrel, to obey him or to forgive him herself! И так хорошо обоим, так хорошо вдруг станет, — точно вновь они встретились, вновь повенчались, вновь любовь у них началась. And so good to both, it will suddenly become so good - as if they had met again, got married again, their love had begun again. И никто-то, никто-то не должен знать, что между мужем и женой происходит, коль они любят друг друга. And no one, no one should know what is happening between a husband and wife, since they love each other. И какая бы ни вышла у них ссора, мать родную, и ту не должны себе в судьи звать и один про другого рассказывать. And whatever quarrel comes out of them, dear mother, they should not call for themselves a judge and tell one about the other. Сами они себе судьи. They themselves are their own judges. Любовь — тайна божия и от всех глаз чужих должна быть закрыта, что бы там ни произошло. Love is the secret of God and must be closed from all strangers' eyes, no matter what happens. Святее от этого, лучше. Holier from this, better. Друг друга больше уважают, а на уважении много основано. И коль раз уж была любовь, коль по любви венчались, зачем любви проходить! And since there was love, since they were married for love, why should love pass! Неужто нельзя ее поддержать? Can't you support her? Редко такой случай, что нельзя поддержать. Rarely is a case that cannot be supported. Ну, а как муж человек добрый и честный удастся, так как тут любовь пройдет? Well, how can a husband be a kind and honest man, since here love will pass? Первая брачная любовь пройдет, правда, а там придет любовь еще лучше. The first marriage love will pass, however, and there love will come even better.

Там душой сойдутся, все дела свои сообща положут; тайны друг от друга не будет. There they will come together in soul, they will put all their deeds together; there will be no secrets from each other. А дети пойдут, так тут каждое, хоть и самое трудное время счастьем покажется; только бы любить да быть мужественным. And the children will go, so here every, even though the most difficult time, will seem like happiness; if only to love and be courageous. Тут и работа весела, тут и в хлебе себе иной раз отказываешь для детей, и то весело. Here the work is fun, here sometimes you refuse to give yourself bread for the children, and that is fun. Ведь они ж тебя будут за это потом любить; себе же, значит, копишь. After all, they will love you for that later; for yourself, then, you save up. Дети растут, чувствуешь, что ты им пример, что ты им поддержка; что и умрешь ты, они всю жизнь чувства и мысли твои будут носить на себе, так как от тебя получили, твой образ и подобие примут. Children grow up, you feel that you are an example to them, that you support them; that you die, they will carry your feelings and thoughts on themselves all their lives, because they received from you, they will take your image and likeness. Значит, это великий долг. So this is a great duty. Как тут не сойтись тесней отцу с матерью? How can mother and father not get closer to each other? Говорят вот, детей иметь тяжело? They say it's hard to have children? Кто это говорит? Who is speaking? Это счастье небесное! This is heavenly happiness! Любишь ты маленьких детей, Лиза? Do you love small children, Lisa? я ужасно люблю. I am terribly in love. Знаешь — розовенький такой мальчик, грудь тебе сосет, да у какого мужа сердце повернется на жену, глядя, как она с его ребенком сидит! You know - such a rosy boy, he sucks your chest, but what husband's heart will turn to his wife, looking at how she is sitting with his child! Ребеночек розовенький, пухленький, раскинется, нежится; ножки-ручки наливные, ноготочки чистенькие, маленькие, такие маленькие, что глядеть смешно, глазки, точно уж он все понимает. The baby is rosy, plump, spread out, basking; the legs-pens are liquid, the nails are clean, small, so small that it’s funny to look, little eyes, as if he already understands everything. А сосет — грудь тебе ручонкой теребит, играет. And he sucks - he fiddles with your breast, plays. Отец подойдет, оторвется от груди, перегнется весь назад, посмотрит на отца, засмеется,— точно уж и бог знает как смешно, — и опять, опять сосать примется. The father will come up, tear himself away from his chest, bend all over back, look at his father, laugh - as if God knows how funny - and again, he will start sucking again. А то возьмет, да и прикусит матери грудь, коль уж зубки прорезываются, а сам глазенками-то косит на нее: «Видишь, прикусил!» Да разве не все тут счастье, когда они трое, муж, жена и ребенок, вместе? And then he will take it, and bite the mother's breast, since the teeth are erupting, and he himself squints at her with his little eyes: "You see, I bit it!" Isn't it all happiness when there are three of them, husband, wife and child, together? За эти минуты много можно простить. A lot can be forgiven in these minutes. Нет, Лиза, знать самому сначала нужно жить выучиться, а потом уж других обвинять! No, Liza, to know oneself must first learn to live, and then blame others!

«Картинками, вот этими-то картинками тебя надо! “Pictures, you need these pictures! — подумал я про себя, хотя, ей-богу, с чувством говорил, и вдруг покраснел. - I thought to myself, although, by God, I spoke with feeling, and suddenly blushed. — А ну если она вдруг расхохочется, куда я тогда полезу?» — Эта идея меня привела в бешенство. "Well, if she suddenly bursts out laughing, where will I go then?" - This idea infuriated me. К концу-то речи я действительно разгорячился, и теперь самолюбие как-то страдало. By the end of my speech, I really got excited, and now my pride was somehow suffering. Молчание длилось. The silence continued. Я даже хотел толкнуть ее. I even wanted to push her.

— Чтой-то вы… — начала она вдруг и остановилась. - Why, you ... - she began suddenly and stopped. Но я уже все понял: в ее голосе уже что-то другое дрожало, не резкое, не грубое и несдающееся, как недавно, а что-то мягкое и стыдливое, до того стыдливое, что мне самому как-то вдруг перед ней стыдно стало, виновато стало. But I already understood everything: in her voice already something else trembled, not harsh, not rude and unyielding, as recently, but something soft and bashful, so bashful that I myself somehow suddenly felt ashamed in front of her , it became guilty.

— Что?

—спросил я с нежным любопытством.

— Да вы…

— Что?

— Что-то вы… точно как по книге, — сказала она, и что-то как будто насмешливое вдруг опять послышалось в ее голосе. “Something you… just like the book,” she said, and something as if mocking was suddenly heard again in her voice.

Больно ущипнуло меня это замечанье. This remark painfully pinched me. Я не того ожидал. I didn't expect it.

Я и не понял, что она нарочно маскировалась в насмешку, что это обыкновенная последняя уловка стыдливых и целомудренных сердцем людей, которым грубо и навязчиво лезут в душу и которые до последней минуты не сдаются от гордости и боятся перед вами высказать свое чувство. I didn’t understand that she was deliberately disguised as a mockery, that this was an ordinary last trick of bashful and chaste-hearted people who rudely and obsessively crawl into their souls and who until the last minute did not give up from pride and were afraid to express their feelings in front of you. Уже по робости, с которой она приступала, в несколько приемов, к своей насмешке, и наконец только решилась высказать, я бы должен был догадаться. Already out of the shyness with which she began, in several steps, to her mockery, and at last only dared to express, I should have guessed. Но я не догадался, и злое чувство обхватило меня. But I didn’t guess, and an evil feeling gripped me.

«Постой же», — подумал я.