×

Мы используем cookie-файлы, чтобы сделать работу LingQ лучше. Находясь на нашем сайте, вы соглашаетесь на наши правила обработки файлов «cookie».


image

Евгений Замятин: Мы, Замятин - Мы - Запись 21-я

Замятин - Мы - Запись 21-я

Запись 21-я. Конспект: Авторский долг. Лед набухает. Самая трудная любовь

Вчера был ее день, а она – опять не пришла, и опять от нее – невнятная, ничего не разъясняющая записка. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате один – так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти против ее желания. Смешно! Конечно, нет. Просто – отделенный шторами от всех пластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственный ключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть и так далее). А раскрыть их – я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens – только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.

И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в 16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. Был сильный встречный ветер. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветви свистели и хлестали. Город внизу – весь будто из голубых глыб льда. Вдруг – облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда эти странные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни…).

У входа в Древний Дом – никого. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. Там над Стеной – острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканием бросаются на приступ – грудью о прочную ограду из электрических волн – и назад и снова над Стеною.

Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу – косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня.

– Никого, никого, никого нету! Да! И ходить незачем. Да…

То есть как это незачем? И что это за странная манера – считать меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все – мои тени. Разве я не населил вами эти страницы – еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?

Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю: самое мучительное – это заронить в человека сомнение в том, что он – реальность, трехмерная – а не какая-либо иная – реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор.

Пусто. Тихо. Ветер – там, за стенами, далекий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров – если только это действительно было. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня – будто все время другой шагал за мной по пятам. Желтые – с красными кирпичными прыщами – стены следили за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе и пустырь – памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли – голые каменные ребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы – навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичных всплесков.

Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды – неясно, как на дне, сквозь толщу воды – и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота…

Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти – его не было. А впрочем – так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это – был один из моих нелепых «снов».

Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, – я уже открыл калитку – вернуться на главный двор. Вдруг сзади – шорох, хлюпающие шаги, и передо мною – розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.

Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил:

– Прогуливаетесь?

Я молчал. Руки мешали.

– Ну, что же, теперь лучше себя чувствуете?

– Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму.

Он отпустил меня – поднял глаза вверх. Голова запрокинута – и я в первый раз заметил его кадык.

Вверху невысоко – метрах в 50 – жужжали аэро. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб – я узнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой).

– Отчего их так сегодня много? – взял я на себя смелость спросить.

– Отчего? Гм… Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да!

Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся – и через плечо мне:

– Будьте осторожны!

Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать?

Аэро быстро скользит по течению. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу – голубые купола, кубы из стеклянного льда – свинцовеют, набухают…

Вечером:

Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия – этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. Все время вслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все время оглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры – я был очень рад, говорю чистосердечно. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками – по кусочку на каждую из моих трещин, – и я почувствовал себя приятно, крепко связанным.

– Понимаете, прихожу сегодня в класс (она работает на Детско-воспитательном Заводе) – и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле…

– Нет, нет, что вы, – поторопился я сказать (вблизи в самом деле ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах – это было совершенно неуместно).

– Да в конце концов – это и не важно. Но понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь – это жестокость – вы понимаете?

Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: «Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли…»

Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и они двигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках – сухие, твердые, даже слегка покалывающие пальцы.

– Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. Это нужно не столько вашим вене-рянам, сколько нам, нам – сейчас, завтра, послезавтра.

Она оглянулась – и совсем тихо:

– Вы слышали: говорят, что в День Единогласия…

Я вскочил:

– Что – что говорят? Что – в день Единогласия?

Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер, и косые сумеречные облака – все ниже…

Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируя мое волнение – косточки ее пальцев дрожали).

– Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят… И потом, если только вам это нужно – в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого – и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы – тоже дитя, и вам нужно…

– Нет, нет, – замахал я, – ни за что! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок – что я один не могу… Ни за что! (Сознаюсь у меня были другие планы относительно этого дня.)

Она улыбнулась; неписаный текст улыбки, очевидно, был: «Ах, какой упрямый мальчик!» Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы – и теперь о другом:

– Я думаю, что я должна решиться… ради вас… Нет, умоляю вас: не торопите меня, я еще должна подумать…

Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы.

…Всю ночь – какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. А потом – стул. Но стул – не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя – и левая задняя, левая передняя – и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее – и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.

Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать ее разум-ной – может быть, даже полезной.

Замятин - Мы - Запись 21-я Zamyatin - Wir - Eintrag 21 Zamyatin - Us - Record 21 Zamyatin - Nosotros - Entrada 21 Zamyatin - Nous - Entrée 21 Zamyatin - Noi - Voce 21 Zamyatin - Nós - Entrada 21 Замятін - Ми - Запис 21-й

Запись 21-я. Конспект: Авторский долг. Лед набухает. Самая трудная любовь Entry 21. Synopsis: Author's Duty. The ice is swelling. The most difficult love

Вчера был ее день, а она – опять не пришла, и опять от нее – невнятная, ничего не разъясняющая записка. Yesterday was her day, and she - again she did not come, and again from her - an inarticulate, unexplanatory note. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все же отношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнате один – так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти против ее желания. If I do as the note dictates, if I do take her coupon to the clerk on duty and then sit alone in my room with the curtains down, it is certainly not because I am unable to go against her wishes. Смешно! Конечно, нет. Of course not. Просто – отделенный шторами от всех пластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. Just - separated by curtains from all the band-aid-healing smiles, I can write these very pages in peace, that's the first thing. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственный ключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть и так далее). And two: in it, in I, I fear losing maybe the only key to unlocking all the unknowns (the closet story, my temporary death, and so on). А раскрыть их – я теперь чувствую себя обязанным, просто даже как автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестное органически враждебно человеку, и homo sapiens – только тогда человек в полном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нет вопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки. And to reveal them - I now feel obliged, simply even as the author of these notes, not to mention the fact that in general the unknown is organically hostile to man, and homo sapiens is only then a man in the full sense of the word when his grammar has absolutely no question marks, but only single exclamation marks, commas and periods.

И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в 16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. And so, guided, it seems to me, precisely by authorial duty, today at 16 I took aero and went to the Ancient House again. Был сильный встречный ветер. There was a strong headwind. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветви свистели и хлестали. Aero struggled through the thicket of air, transparent branches whistling and whipping. Город внизу – весь будто из голубых глыб льда. The city below is all blue blocks of ice. Вдруг – облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когда стоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердце бьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда эти странные ощущения? Suddenly - a cloud, a quick oblique shadow, the ice turns leaden, swells, as in spring, when you stand on the shore and wait: now everything will crack, rush, twist, carry; but minute after minute, and the ice is still standing, and you swell, your heart beats more and more restlessly, more often (however, why am I writing about this and where do these strange sensations come from? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бы взломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни…). Because after all, there is no icebreaker that can crack the clearest and strongest crystal of our lives...).

У входа в Древний Дом – никого. No one at the entrance to the Ancient House. Я обошел кругом и увидел старуху привратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. I went around and saw an old woman gatekeeper near the Green Wall, her hand visor up, looking up. Там над Стеной – острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканием бросаются на приступ – грудью о прочную ограду из электрических волн – и назад и снова над Стеною. There, above the Wall, are the sharp, black triangles of some birds: with a cackle they rush to the attack - breast against the strong fence of electric waves - and back and over the Wall again.

Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу – косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня. I see it: across the dark, wrinkled face - slanting, quick shadows, a quick glance at me.

– Никого, никого, никого нету! - Nobody, nobody, nobody's here! Да! И ходить незачем. And there's no reason to go. Et il n'y a aucune raison d'y aller. Да…

То есть как это незачем? What do you mean you don't have to? И что это за странная манера – считать меня только чьей-то тенью. And what a strange way to think I'm only someone's shadow. А может быть, сами вы все – мои тени. Or maybe you're all my shadows. Разве я не населил вами эти страницы – еще недавно четырехугольные белые пустыни. Have I not populated these pages with you - not so long ago, quadrangular white deserts. Без меня разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк? Without me, would all those whom I will lead along the narrow paths of the lines see you?

Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю: самое мучительное – это заронить в человека сомнение в том, что он – реальность, трехмерная – а не какая-либо иная – реальность. I didn't tell her all of this, of course; I know from my own experience: the most agonizing thing is to plant doubt in a person that he or she is a reality, a three-dimensional - and not any other - reality. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор. I only dryly remarked to her that it was her business to open the door, and she let me into the yard.

Пусто. Тихо. Ветер – там, за стенами, далекий, как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров – если только это действительно было. The wind - out there, beyond the walls, distant as the day we shoulder-to-shoulder, two-to-one, came from below, from the corridors - if only it really was. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня – будто все время другой шагал за мной по пятам. I walked under some stone arches where footsteps, hitting the damp vaults, fell behind me-as if all the time another was pacing at my heels. Желтые – с красными кирпичными прыщами – стены следили за мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучие двери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. The yellow - with red brick pimples - walls watched me through the dark square glasses of the windows, watched me as I opened the singed barn doors, as I peered into corners, cul-de-sacs, nooks. Калитка в заборе и пустырь – памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли – голые каменные ребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы – навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичных всплесков. A wicket in the fence and a vacant lot - a monument to the Great Bicentennial War: bare stone ribs out of the ground, yellow grinning jaws of the walls, an ancient kiln with a vertical chimney - forever a petrified ship among the stone yellow and red brick splashes.

Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды – неясно, как на дне, сквозь толщу воды – и я стал искать. It seemed: these were the yellow teeth I had seen once before - vaguely, as if on the bottom, through the water column - and I started looking. Проваливался в ямы, спотыкался о камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота… I fell into pits, stumbled over rocks, rusty paws grabbed me by the junifa, sharp salty drops of sweat crept down my forehead, into my eyes....

Нигде! Nowhere! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти – его не было. Back then, I couldn't find the exit from the bottom of the corridors anywhere - it wasn't there. А впрочем – так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это – был один из моих нелепых «снов». But maybe it was better that way: it was more likely that it was all one of my ridiculous "dreams".

Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, – я уже открыл калитку – вернуться на главный двор. Tired, covered in some cobwebs and dust - I had already opened the wicket - to return to the main courtyard. Вдруг сзади – шорох, хлюпающие шаги, и передо мною – розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S. Suddenly there's a rustle behind me, squelchy footsteps, and in front of me I see pink wing-ears, S's double-curved smile.

Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил: Squinting, he screwed his boraxes into me and asked:

– Прогуливаетесь?

Я молчал. Руки мешали.

– Ну, что же, теперь лучше себя чувствуете? - Well, are you feeling better now?

– Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму. I think I'm getting back to normal.

Он отпустил меня – поднял глаза вверх. He let go of me - looked up. Голова запрокинута – и я в первый раз заметил его кадык. His head was tilted up - and I noticed his caddy for the first time.

Вверху невысоко – метрах в 50 – жужжали аэро. Up low - about 50 meters away - aero buzzed. По их медленному низкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб – я узнал аппараты Хранителей. By their slow low flight, by the black trunks of their observation tubes lowered down - I recognized the Guardian apparatuses. Но их было не два и не три, как обычно, а от десяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительной цифрой). But they were not two or three, as usual, but between ten and twelve (sorry, I must limit myself to an approximate figure).

– Отчего их так сегодня много? – взял я на себя смелость спросить. - I took the liberty of asking.

– Отчего? Гм… Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Um... A real doctor starts treating a person who is still healthy, someone who will be sick only tomorrow, the day after tomorrow, a week from now. Профилактика, да! Prevention, yes!

Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. He nodded, squelching across the stone slabs of the courtyard. Потом обернулся – и через плечо мне: Then he turned around - and over my shoulder:

– Будьте осторожны!

Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Far above the Green Wall, birds flit about, the wind. Что он этим хотел сказать?

Аэро быстро скользит по течению. Aero quickly slides into the current. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу – голубые купола, кубы из стеклянного льда – свинцовеют, набухают… Light, heavy shadows from the clouds, blue domes below, cubes of glass ice - leaden, swelling....

Вечером:

Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, как мне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия – этот день уже близок. I have opened my manuscript to put on these pages a few what I think are useful (for you readers) thoughts about the great Day of Unanimity - that day is at hand. И увидел: не могу сейчас писать. Все время вслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все время оглядываюсь, жду. All the while listening to the wind flapping its dark wings against the glass of the walls, all the while looking around, waiting. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомые коричневато-розовые жабры – я был очень рад, говорю чистосердечно. So when I got the familiar brownish-pink gills in my room - I was overjoyed, I say honestly. Она села, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстро обклеила всего меня улыбками – по кусочку на каждую из моих трещин, – и я почувствовал себя приятно, крепко связанным. She sat down, chastely adjusted the fold of the uniface that had fallen between her knees, quickly plastered smiles all over me - a piece for each of my cracks - and I felt pleasantly, tightly bound.

– Понимаете, прихожу сегодня в класс (она работает на Детско-воспитательном Заводе) – и на стене карикатура. - You see, I come to class today (she works at the Children's Educational Plant) - and there's a cartoon on the wall. Да, да, уверяю вас! Yes, yes, I assure you! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. They portrayed me in some kind of fishy way. Быть может, я и на самом деле…

– Нет, нет, что вы, – поторопился я сказать (вблизи в самом деле ясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах – это было совершенно неуместно). - No, no, no, what do you mean," I hastened to say (up close it is indeed clear that there is nothing like gills, and I have about gills - it was completely inappropriate).

– Да в конце концов – это и не важно. - It doesn't matter in the end. Но понимаете: самый поступок. But you see: the very act. Я, конечно, вызвала Хранителей. I called the Guardians, of course. Я очень люблю детей, и я считаю, что самая трудная и высокая любовь – это жестокость – вы понимаете? I love children very much, and I think the hardest and highest love is cruelty - you know?

Еще бы! You betcha! Это так пересекалось с моими мыслями. It was so intersecting with my thoughts. Я не утерпел и прочитал ей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: «Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли…» I couldn't resist and read her an excerpt from my 20th entry, starting here: "Quietly, metallically-clearly tapping thoughts..."

Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и они двигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках – сухие, твердые, даже слегка покалывающие пальцы. Without looking I saw the brown-pink cheeks flinch, and they moved closer and closer to me, and there in my hands were dry, hard, even slightly tingling fingers.

– Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучить наизусть. I'll take a picture of it and make the kids memorize it. Это нужно не столько вашим вене-рянам, сколько нам, нам – сейчас, завтра, послезавтра. It's not so much your Venusians who need it, but us, us - now, tomorrow, the day after tomorrow.

Она оглянулась – и совсем тихо:

– Вы слышали: говорят, что в День Единогласия… - You've heard it: they say that on Unanimity Day....

Я вскочил:

– Что – что говорят? Что – в день Единогласия?

Уютных стен уже не было. The cozy walls were no more. Я мгновенно почувствовал себя выброшенным туда, наружу, где над крышами метался огромный ветер, и косые сумеречные облака – все ниже… I instantly felt myself thrown out there, outside, where a tremendous wind was rushing over the rooftops, and the slanting twilight clouds-all lower...

Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируя мое волнение – косточки ее пальцев дрожали). Yu put her arm around my shoulders firmly, resolutely (though I noticed: resonating my excitement - the pips of her fingers trembled).

– Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. - Sit down, dear, don't worry. Мало ли что говорят… И потом, если только вам это нужно – в этот день я буду около вас, я оставлю своих детей из школы на кого-нибудь другого – и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы – тоже дитя, и вам нужно… Little things they say... And then, if only you need it - this day I will be near you, I will leave my children from school for someone else - and I will be with you, because after all, you, dear, you are a child too, and you need....

– Нет, нет, – замахал я, – ни за что! - No, no," I waved, "no way! Тогда вы в самом деле будете думать, что я какой-то ребенок – что я один не могу… Ни за что! Then you'll really think I'm some kind of child - that I alone can't - No way! (Сознаюсь у меня были другие планы относительно этого дня.) (I confess I had other plans for the day.)

Она улыбнулась; неписаный текст улыбки, очевидно, был: «Ах, какой упрямый мальчик!» Потом села. She smiled; the unwritten text of the smile was obviously, "Ah, what a stubborn boy!" Then she sat down. Глаза опущены. Eyes down. Руки стыдливо оправляют снова запавшую между колен складку юнифы – и теперь о другом: Hands bashfully adjusting the fold of the uniface that had fallen between her knees again - and now about something else:

– Я думаю, что я должна решиться… ради вас… Нет, умоляю вас: не торопите меня, я еще должна подумать… - I think I must make up my mind ... for your sake ... No, I beg you: don't hurry me, I must still think ....

Я не торопил. I took my time. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нет большей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы. Though he understood that he should be happy and that there was no greater honor than to crown someone's evening years. Même s'il savait qu'il devait être heureux et qu'il n'y avait pas de plus grand honneur que de couronner les années de soirée de quelqu'un.

…Всю ночь – какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками от крыльев. ...All night - some wings, and I walk around and cover my head with my hands from the wings. А потом – стул. And then there's the chair. Но стул – не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. But the chair is not our current one, but an ancient one, made of wood. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя – и левая задняя, левая передняя – и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее – и я люблю деревянный стул: неудобно, больно. I shuffle my feet like a horse (right front - and left back, left front - and right back), the chair runs up to my bed, climbs on it - and I love the wooden chair: uncomfortable, painful.

Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечить эту сноболезнь или сделать ее разум-ной – может быть, даже полезной. One wonders if no remedy can be devised to cure this snobbery or make it sensible - maybe even useful.