×

We use cookies to help make LingQ better. By visiting the site, you agree to our cookie policy.


image

Убийство - Антон Чехов, I

I

На станции Прогонной служили всенощную. Перед большим образом, написанным ярко, на золотом фоне, стояла толпа станционных служащих, их жен и детей, а также дровосеков и пильщиков, работавших вблизи по линии. Все стояли в безмолвии, очарованные блеском огней и воем метели, которая ни с того, ни с сего разыгралась на дворе, несмотря на канун Благовещения. Служил старик священник из Веденяпина; пели псаломщик и Матвей Терехов. Лицо Матвея сияло радостью, он пел и при этом вытягивал шею, как будто хотел взлететь. Пел он тенором и канон читал тоже тенором, сладостно, убедительно. Когда пели "Архангельский глас", он помахивал рукой, как регент, и, стараясь подладиться под глухой стариковский бас дьячка, выводил своим тенором что-то необыкновенно сложное, и по лицу его было видно, что испытывал он большое удовольствие. Но вот всенощная окончилась, все тихо разошлись, и стало опять темно и пусто, и наступила та самая тишина, какая бывает только на станциях, одиноко стоящих в поле или в лесу, когда ветер подвывает и ничего не слышно больше и когда чувствуется вся эта пустота кругом, вся тоска медленно текущей жизни. Матвей жил недалеко от станции, в трактире своего двоюродного брата. Но ему не хотелось домой. Он сидел у буфетчика за прилавком и рассказывал вполголоса:

- У нас на изразцовом заводе был свой хор. И должен я вам заметить, хотя мы и простые мастера были, но пели мы по-настоящему, великолепно. Нас часто приглашали в город, и когда там викарный владыка Иоанн изволил служить в Троицкой церкви, то архиерейские певчие пели на правом клиросе, а мы на левом. Только в городе жаловались, что мы долго поем: заводские, говорили, тянут. Оно правда, мы "Андреево стояние" и "Похвалу" начинали в седьмом, а кончали после одиннадцати, так что, бывало, придешь домой на завод, а уже первый час. Хорошо было! - вздохнул Матвей. - Очень даже хорошо, Сергей Никанорыч! А здесь, в родительском доме, никакой радости. Самая ближняя церковь в пяти верстах, при моем слабом здоровье и не дойдешь туда, певчих нет. А в семействе нашем никакого спокойствия, день-деньской шум, брань, нечистота, все из одной чашки едим, как мужики, а щи с тараканами...

Не дает Бог здоровья, а то бы я давно ушел, Сергей Никанорыч. Матвей Терехов был еще не стар, лет 45, но выражение у него было болезненное, лицо в морщинах; и жидкая, прозрачная бородка совсем уже поседела, и это старило его на много лет. Говорил он слабым голосом, осторожно и, кашляя, брался за грудь, и в это время взгляд его становился беспокойным и тревожным, как у очень мнительных людей. Он никогда не говорил определенно, что у него болит, но любил длинно рассказывать, как однажды на заводе он поднял тяжелый ящик и надорвался и как от этого образовалась грызь, заставившая его бросить службу на изразцовом заводе и вернуться на родину. А что значит грызь, объяснить он не мог.

- Признаться, не люблю я брата, - продолжал он, наливая себе чаю. - Он мне старший, грех осуждать, и боюсь Господа Бога, но не могу утерпеть. Человек он надменный, суровый, ругательный, для своих родственников и работников мучитель, и на духу не бывает. В прошлое воскресенье я прошу его ласково: "Братец, поедемте в Пахомово к обедне!" А он: "Не поеду, - там, говорит, поп картежник". И сюда не пошел сегодня, потому, говорит, веденяпинский священник курит и водку пьет. Не любит духовенства! Сам себе и обедницу служит, и часы, и вечерню, а сестрица ему вместо дьячка. Он: Господу помолимся! А она тонким голосочком, как индюшка: Господи помилуй!.. Грех, да и только. Каждый день ему говорю: "Образумьтесь, братец! Покайтесь, братец!" - а он без внимания. Сергей Никанорыч, буфетчик, налил пять стаканов чаю и понес их на подносе в дамскую. Едва он вошел туда, как послышался крик:

- Как ты подаешь, поросячья морда? Ты не умеешь подавать!

Это был голос начальника станции. Послышалось робкое бормотанье, потом опять крик, сердитый и резкий:

- Пошел вон!

Буфетчик вернулся сильно сконфуженный.

- Было время, когда угождал и графам, и князьям, - проговорил он тихо, - a теперь, видите, не умею чай подать... Обругал при священнике и дамах!

Буфетчик Сергей Никанорыч когда-то имел большие деньги и держал буфет на первоклассной станции, в губернском городе, где перекрещивались две дороги. Тогда он носил фрак и золотые часы. Но дела у него шли плохо, он потратил все свои деньги на роскошную сервировку, обкрадывала его прислуга, и, запутавшись мало-помалу, он перешел на другую станцию, менее бойкую; здесь от него ушла жена и увезла с собой всё серебро, и он перешел на третью станцию, похуже, где уже не полагалось горячих кушаний. Потом на четвертую. Часто меняя места и спускаясь все ниже и ниже, он, наконец, попал на Прогонную и здесь торговал только чаем, дешевою водкой и на закуску ставил крутые яйца и твердую колбасу, от которой пахло смолой и которую сам же он в насмешку называл музыкантской. У него была лысина во всё темя, голубые глаза навыкате и густые, пушистые бакены, которые он часто расчесывал гребенкой, глядясь в маленькое зеркальце. Воспоминания о прошлом томили его постоянно, он никак не мог привыкнуть к музыкантской колбасе, к грубости начальника станции и к мужикам, которые торговались, а, по его мнению, торговаться в буфете было так же неприлично, как в аптеке. Ему было стыдно своей бедности и своего унижения, и этот стыд был теперь главным содержанием его жизни. - А весна в этом году поздняя, - сказал Матвей, прислушиваясь. - Оно и лучше, я не люблю весны. Весной грязно очень, Сергей Никанорыч. В книжках пишут: весна, птицы поют, солнце заходит, а что тут приятного? Птица и есть птица и больше ничего. Я люблю хорошее общество, чтоб людей послушать, об леригии поговорить или хором спеть что-нибудь приятное, а эти там соловьи да цветочки - Бог с ними!

Он опять начал об изразцовом заводе, о хоре, но оскорбленный Сергеи Никанорыч никак не мог успокоиться и всё пожимал плечами и бормотал что-то. Матвей простился и пошел домой. Мороза не было, и уже таяло на крышах, но шел крупный снег; он быстро кружился в воздухе, и белые облака его гонялись друг за другом по полотну дороги. А дубовый лес, по обе стороны линии, едва освещенный луной, которая пряталась где-то высоко за облаками, издавал суровый, протяжный шум. Когда сильная буря качает деревья, то как они страшны! Матвей шел по шоссе вдоль линии, пряча лицо и руки, и ветер толкал его в спину. Вдруг показалась небольшая лошаденка, облепленная снегом, сани скребли по голым камням шоссе, и мужик с окутанною головой, тоже весь белый, хлестал кнутом. Матвей оглянулся, но уже не было ни саней, ни мужика, как будто всё это ему только примерещилось, и он ускорил шаги, вдруг испугавшись, сам не зная чего. Вот переезд и темный домик, где живет сторож. Шлагбаум поднят, и около намело целые горы, и, как ведьмы на шабаше, кружатся облака снега. Тут линию пересекает старая, когда-то большая дорога, которую до сих пор еще зовут трактом. Направо, недалеко от переезда, у самой дороги, стоит трактир Терехова, бывший постоялый двор. Тут по ночам всегда брезжит огонек.

Когда Матвей пришел домой, во всех комнатах и даже в сенях сильно пахло ладаном. Брат его Яков Иваныч еще продолжал служить всенощную. В молельной, где это происходило, в переднем углу стоял киот со старинными дедовскими образами в позолоченных ризах, и обе стены направо и налево были уставлены образами старого и нового письма, в киотах и просто так. На столе, покрытом до земли скатертью, стоял образ Благовещения и тут же кипарисовый крест и кадильница; горели восковые свечи. Возле стола был аналой. Проходя мимо молельной, Матвей остановился и заглянул в дверь. Яков Иваныч в это время читал у аналоя; с ним молилась сестра его Аглая, высокая, худощавая старуха в синем платье и белом платочке. Была тут и дочь Якова Иваныча, Дашутка; девушка лет 18, некрасивая, вся в веснушках, по обыкновению босая и в том же платье, в каком под вечер поила скотину.

- Слава тебе, показавшему нам свет! -провозгласил Яков Иваныч нараспев и низко поклонился.

Аглая подперла рукой подбородок и запела тонким, визгливым, тягучим голосом. А вверху над потолком тоже раздавались какие-то неясные голоса, которые будто угрожали или предвещали дурное. Во втором этаже после пожара, бывшего когда-то очень давно, никто не жил, окна были забиты тесом и на полу между балок валялись пустые бутылки. Теперь там стучал и гудел ветер и казалось, что кто-то бегал, спотыкаясь о балки. Половина нижнего этажа была занята под трактир, в другой помещалась семья Терехова, так что когда в трактире шумели пьяные проезжие, то было слышно в комнатах всё до одного слова. Матвей жил рядом с кухней, в комнате с большою печью, где прежде, когда тут был постоялый двор, каждый день пекли хлеб. В этой же комнате, за печкой помещалась и Дашутка, у которой не было своей комнаты. Всегда тут по ночам кричал сверчок и суетились мыши. Матвей зажег свечу и стал читать книгу, взятую им у станционного жандарма. Пока он сидел над ней, моление кончилось и все легли спать. Дашутка тоже легла. Она захрапела тотчас же, но скоро проснулась и сказала, зевая:

- Ты, дядя Матвей, зря бы свечку не жег.

- Это моя свечка, - ответил Матвей. - Я ее за свои деньги купил.

Дашутка поворочалась немного и опять заснула. Матвей сидел еще долго ему не хотелось спать -и, кончив последнюю страницу, достал из сундука карандаш и написал на книге: "Сию книгу читал я, Матвей Терехов, и нахожу ее из всех читанных мною книг самою лутшею, в чем и приношу мою признательность унтер-офицеру жандармского управления железных дорог Кузьме Николаеву Жукову, как владельцу оной бесценной книгы". Делать подобные надписи на чужих книгах он считал долгом вежливости.


I I I

На станции Прогонной служили всенощную. Vigil service was served at Progonnaya station. Un service de veille a été servi à la gare de Progonnaya. Na stacji Progonnaya odprawiano czuwanie. Перед большим образом, написанным ярко, на золотом фоне, стояла толпа станционных служащих, их жен и детей, а также дровосеков и пильщиков, работавших вблизи по линии. In front of a large image, painted brightly against a gold background, stood a crowd of station workers, their wives and children, as well as lumberjacks and sawers working nearby along the line. Devant une grande image, peinte de couleurs vives sur fond d'or, se tenait une foule d'employés de gare, leurs femmes et leurs enfants, ainsi que des bûcherons et des scieurs travaillant à proximité le long de la ligne. Przed dużym obrazem, pomalowanym jaskrawo na złotym tle, stał tłum pracowników stacji, ich żony i dzieci, a także drwale i pilarze pracujący w pobliżu wzdłuż linii. Все стояли в безмолвии, очарованные блеском огней и воем метели, которая ни с того, ни с сего разыгралась на дворе, несмотря на канун Благовещения. Everyone stood in silence, enchanted by the brilliance of the lights and the howling of the blizzard, which for no reason or no reason broke out in the courtyard, despite the eve of the Annunciation. Tout le monde resta silencieux, enchanté par l'éclat des lumières et le hurlement du blizzard qui, sans raison ou sans raison, éclata dans la cour, malgré la veille de l'Annonciation. Служил старик священник из Веденяпина; пели псаломщик и Матвей Терехов. An old priest from Vedenyapin was serving; the psalmist and Matvey Terekhov sang. Лицо Матвея сияло радостью, он пел и при этом вытягивал шею, как будто хотел взлететь. Matvey's face shone with joy, he sang and at the same time stretched his neck, as if he wanted to take off. Le visage de Matvey brillait de joie, il chantait et en même temps se tendait le cou, comme s'il voulait décoller. Пел он тенором и канон читал тоже тенором, сладостно, убедительно. He sang in tenor and read the canon also in tenor, sweetly, convincingly. Il a chanté en ténor et a lu le canon aussi en ténor, doucement, de manière convaincante. Когда пели "Архангельский глас", он помахивал рукой, как регент, и, стараясь подладиться под глухой стариковский бас дьячка, выводил своим тенором что-то необыкновенно сложное, и по лицу его было видно, что испытывал он большое удовольствие. When they sang "The Arkhangelsk Voice", he waved his hand like a choir director, and, trying to adjust to the deaf old man’s bass of the sexton, played something unusually complex with his tenor, and it was evident from his face that he was experiencing great pleasure. Quand ils ont chanté "The Arkhangelsk Voice", il a agité sa main comme un chef de chœur, et, essayant de s'adapter à la basse du vieil homme sourd du sacristain, a joué quelque chose d'extraordinairement complexe avec son ténor, et il était évident de son visage qu'il éprouvait un grand plaisir. Но вот всенощная окончилась, все тихо разошлись, и стало опять темно и пусто, и наступила та самая тишина, какая бывает только на станциях, одиноко стоящих в поле или в лесу, когда ветер подвывает и ничего не слышно больше и когда чувствуется вся эта пустота кругом, вся тоска медленно текущей жизни. But then the all-night vigil ended, everyone quietly dispersed, and it became dark and empty again, and there came the same silence that occurs only at stations standing alone in a field or in a forest, when the wind howls and nothing is heard anymore and when all this emptiness is felt. all around, all the longing of a slowly flowing life. Mais alors la veillée nocturne était terminée, tout le monde s'est tranquillement dispersé, et il est redevenu sombre et vide, et il y a eu le même silence qui ne se produit que dans les stations debout seules dans un champ ou dans une forêt, quand le vent hurle et que rien n'est entendu plus et quand tout ce vide se fait sentir, tout autour, tout le désir d'une vie qui coule lentement. 但随后通宵的守夜结束了,所有人都安静地散去,天又黑了,空荡荡的,只有站在田野或森林里的车站才有的寂静,风呼啸而过,什么也听不见。当所有这些空虚都被感觉到时,周围,所有对缓慢流动的生活的渴望。 Матвей жил недалеко от станции, в трактире своего двоюродного брата. Matvey lived near the station, in the tavern of his cousin. Но ему не хотелось домой. But he didn't want to go home. Он сидел у буфетчика за прилавком и рассказывал вполголоса: He sat at the barman behind the counter and spoke in an undertone: Il s'assit chez le barman derrière le comptoir et parla à voix basse:

- У нас на изразцовом заводе был свой хор. - We had our own choir at the tile factory. - Nous avions notre propre chorale à l'usine de tuiles. И должен я вам заметить, хотя мы и простые мастера были, но пели мы по-настоящему, великолепно. And I must tell you, although we were simple masters, we sang really, splendidly. Et je dois vous dire, même si nous étions de simples maîtres, nous avons chanté vraiment, magnifiquement. Нас часто приглашали в город, и когда там викарный владыка Иоанн изволил служить в Троицкой церкви, то архиерейские певчие пели на правом клиросе, а мы на левом. We were often invited to the city, and when the vicar Bishop John deigned to serve in the Trinity Church there, the hierarchal choristers sang on the right kliros, and we on the left. Nous étions souvent invités dans la ville, et quand le vicaire Vladyka a daigné servir dans l'église de la Trinité, les chanteurs hiérarchiques ont chanté à droite des kliros, et nous à gauche. Только в городе жаловались, что мы долго поем: заводские, говорили, тянут. Only in the city did they complain that we were singing for a long time: the factory workers, they said, were pulling. Ce n'est qu'en ville qu'ils se sont plaints que nous chantions depuis longtemps: l'usine, disaient-ils, tirait. Оно правда, мы "Андреево стояние" и "Похвалу" начинали в седьмом, а кончали после одиннадцати, так что, бывало, придешь домой на завод, а уже первый час. It's true, we started "Andreev's standing" and "Praise" at seven, and finished after eleven, so it used to be that you would come home to the factory, and it was already one o'clock. C'est vrai, nous "Andreevo Standing" et "Praise" avons commencé le septième, et fini après onze heures, donc c'était le cas, vous rentrez chez vous à l'usine, et déjà la première heure. Хорошо было! Was good! - вздохнул Матвей. Matthew sighed. - Очень даже хорошо, Сергей Никанорыч! - Very well, Sergei Nikanoritch! А здесь, в родительском доме, никакой радости. And here, in the parental home, there is no joy. Et ici, dans le foyer parental, il n'y a pas de joie. Самая ближняя церковь в пяти верстах, при моем слабом здоровье и не дойдешь туда, певчих нет. The nearest church is five miles away, with my poor health and you can't get there, there are no singers. L'église la plus proche est à huit kilomètres, ma santé est mauvaise et vous ne pouvez pas vous y rendre, il n'y a pas de chanteurs. А в семействе нашем никакого спокойствия, день-деньской шум, брань, нечистота, все из одной чашки едим, как мужики, а щи с тараканами... And in our family there is no peace, day-day noise, abuse, uncleanness, we eat everything from one cup, like peasants, and cabbage soup with cockroaches ... Et dans notre famille, il n'y a pas de paix, de bruit de jour, d'abus, d'impureté, nous mangeons de tout dans une seule tasse, comme des paysans, et de la soupe aux choux avec des cafards ...

Не дает Бог здоровья, а то бы я давно ушел, Сергей Никанорыч. God does not give me health, otherwise I would have left long ago, Sergei Nikanoritch. Dieu ne me donne pas la santé, sinon je serais parti depuis longtemps, Sergei Nikanoritch. Матвей Терехов был еще не стар, лет 45, но выражение у него было болезненное, лицо в морщинах; и жидкая, прозрачная бородка совсем уже поседела, и это старило его на много лет. Matvey Terekhov was not yet old, about 45 years old, but his expression was painful, his face was wrinkled; and the thin, transparent beard had already completely turned gray, and this made him old for many years. Matvey Terekhov n'était pas encore âgé, environ 45 ans, mais son expression était douloureuse, son visage était ridé; et la barbe fine et transparente était déjà devenue grise, ce qui le rendit vieux pendant de nombreuses années. Говорил он слабым голосом, осторожно и, кашляя, брался за грудь, и в это время взгляд его становился беспокойным и тревожным, как у очень мнительных людей. He spoke in a weak voice, carefully and, coughing, took hold of his chest, and at this time his gaze became restless and anxious, like very suspicious people. Il parlait d'une voix faible, prudemment et, toussant, se saisit de sa poitrine, et à ce moment son regard devint agité et anxieux, comme des gens très méfiants. Он никогда не говорил определенно, что у него болит, но любил длинно рассказывать, как однажды на заводе он поднял тяжелый ящик и надорвался и как от этого образовалась грызь, заставившая его бросить службу на изразцовом заводе и вернуться на родину. He never said definitely that he was in pain, but he liked to tell at length how he once lifted a heavy box at the factory and broke loose and how this formed a gnaw that forced him to quit his job at the tile factory and return to his homeland. Il n'a jamais dit définitivement qu'il souffrait, mais il aimait raconter longuement comment il avait jadis soulevé une lourde boîte à l'usine et s'était détaché et comment cela avait formé un rongement qui l'a forcé à quitter son emploi à l'usine de carreaux et à revenir à sa patrie. А что значит грызь, объяснить он не мог. And what it means to gnaw, he could not explain.

- Признаться, не люблю я брата, - продолжал он, наливая себе чаю. “I must admit that I don’t like my brother,” he continued, pouring himself some tea. «Je dois admettre que je n’aime pas mon frère,» continua-t-il en se versant du thé. - Он мне старший, грех осуждать, и боюсь Господа Бога, но не могу утерпеть. - He is my senior, it is a sin to condemn, and I am afraid of the Lord God, but I cannot bear it. - C'est mon aîné, c'est un péché à condamner, et j'ai peur du Seigneur Dieu, mais je ne peux pas le supporter. Человек он надменный, суровый, ругательный, для своих родственников и работников мучитель, и на духу не бывает. He is a haughty, harsh, abusive man, a tormentor for his relatives and workers, and does not exist in spirit. В прошлое воскресенье я прошу его ласково: "Братец, поедемте в Пахомово к обедне!" Last Sunday I ask him kindly: "Brother, let's go to Pakhomovo for mass!" Dimanche dernier, je lui demande gentiment: "Frère, allons à Pakhomovo pour la messe!" А он: "Не поеду, - там, говорит, поп картежник". And he: "I will not go, - there, he says, a pop gambler." Et lui: "Je n'irai pas, - là, dit-il, est un joueur de pop." И сюда не пошел сегодня, потому, говорит, веденяпинский священник курит и водку пьет. And I didn't go here today, because, he says, the Vedenyapin priest smokes and drinks vodka. Не любит духовенства! Doesn't like the clergy! Сам себе и обедницу служит, и часы, и вечерню, а сестрица ему вместо дьячка. He serves himself as a poor house, and hours, and vespers, and his sister serves him as a sexton. Он: Господу помолимся! He: Let us pray to the Lord! А она тонким голосочком, как индюшка: Господи помилуй!.. And she, in a thin voice, like a turkey: Lord have mercy! .. Грех, да и только. Sin, and only. Каждый день ему говорю: "Образумьтесь, братец! Every day I say to him: "Think about it, brother! Покайтесь, братец!" Repent, brother!" - а он без внимания. - and he is without attention. Сергей Никанорыч, буфетчик, налил пять стаканов чаю и понес их на подносе в дамскую. Sergei Nikanoritch, the barman, poured five glasses of tea and carried them on a tray to the ladies' room. Едва он вошел туда, как послышался крик: As soon as he entered there, a cry was heard:

- Как ты подаешь, поросячья морда? - How do you serve, pig muzzle? Ты не умеешь подавать! You can't serve!

Это был голос начальника станции. It was the voice of the stationmaster. Послышалось робкое бормотанье, потом опять крик, сердитый и резкий: There was a timid muttering, then another cry, angry and sharp:

- Пошел вон! - Go away!

Буфетчик вернулся сильно сконфуженный. The bartender returned very embarrassed.

- Было время, когда угождал и графам, и князьям, - проговорил он тихо, - a теперь, видите, не умею чай подать... Обругал при священнике и дамах! “There was a time when I pleased both counts and princes,” he said quietly, “but now, you see, I don’t know how to serve tea ... I swore in front of the priest and the ladies!

Буфетчик Сергей Никанорыч когда-то имел большие деньги и держал буфет на первоклассной станции, в губернском городе, где перекрещивались две дороги. Bartender Sergei Nikanoritch once had a lot of money and kept a buffet at a first-class station, in the provincial town, where two roads crossed. Тогда он носил фрак и золотые часы. Then he wore a tailcoat and a gold watch. Но дела у него шли плохо, он потратил все свои деньги на роскошную сервировку, обкрадывала его прислуга, и, запутавшись мало-помалу, он перешел на другую станцию, менее бойкую; здесь от него ушла жена и увезла с собой всё серебро, и он перешел на третью станцию, похуже, где уже не полагалось горячих кушаний. But things were going badly for him, he spent all his money on a luxurious table setting, his servants robbed him, and, gradually getting confused, he moved to another station, less lively; here his wife left him and took all the silver with her, and he moved on to the third station, worse, where hot meals were no longer supposed to. Потом на четвертую. Then on the fourth. Часто меняя места и спускаясь все ниже и ниже, он, наконец, попал на Прогонную и здесь торговал только чаем, дешевою водкой и на закуску ставил крутые яйца и твердую колбасу, от которой пахло смолой и которую сам же он в насмешку называл музыкантской. Frequently changing places and descending lower and lower, he finally got to Progonnaya and here he sold only tea, cheap vodka and for a snack he put hard eggs and hard sausage, which smelled of tar and which he himself, in a mockery, called musician. У него была лысина во всё темя, голубые глаза навыкате и густые, пушистые бакены, которые он часто расчесывал гребенкой, глядясь в маленькое зеркальце. He had a full-length bald head, bulging blue eyes, and thick, fluffy whiskers, which he often combed with a comb, looking into a small mirror. Воспоминания о прошлом томили его постоянно, он никак не мог привыкнуть к музыкантской колбасе, к грубости начальника станции и к мужикам, которые торговались, а, по его мнению, торговаться в буфете было так же неприлично, как в аптеке. Memories of the past tormented him constantly, he could not get used to the musician's sausage, to the rudeness of the station master and to the peasants who bargained, and, in his opinion, bargaining in the buffet was as indecent as in a pharmacy. Ему было стыдно своей бедности и своего унижения, и этот стыд был теперь главным содержанием его жизни. He was ashamed of his poverty and his humiliation, and this shame was now the main content of his life. - А весна в этом году поздняя, - сказал Матвей, прислушиваясь. “And spring is late this year,” said Matvey, listening. - Оно и лучше, я не люблю весны. - It's better, I don't like spring. Весной грязно очень, Сергей Никанорыч. В книжках пишут: весна, птицы поют, солнце заходит, а что тут приятного? They write in books: spring, birds sing, the sun sets, but what's pleasant about that? Птица и есть птица и больше ничего. A bird is a bird and nothing else. Я люблю хорошее общество, чтоб людей послушать, об леригии поговорить или хором спеть что-нибудь приятное, а эти там соловьи да цветочки - Бог с ними! I love a good company, to listen to people, to talk about lerigii or to sing something pleasant in chorus, and those nightingales and flowers there - God bless them!

Он опять начал об изразцовом заводе, о хоре, но оскорбленный Сергеи Никанорыч никак не мог успокоиться и всё пожимал плечами и бормотал что-то. He again began about the tile factory, about the choir, but Sergei Nikanorych, offended, could not calm down, and kept shrugging his shoulders and muttering something. Матвей простился и пошел домой. Matthew said goodbye and went home. Мороза не было, и уже таяло на крышах, но шел крупный снег; он быстро кружился в воздухе, и белые облака его гонялись друг за другом по полотну дороги. There was no frost, and it was already melting on the roofs, but heavy snow was falling; it swirled rapidly in the air, and its white clouds chased each other along the roadbed. А дубовый лес, по обе стороны линии, едва освещенный луной, которая пряталась где-то высоко за облаками, издавал суровый, протяжный шум. And the oak forest, on both sides of the line, barely illuminated by the moon, which was hiding somewhere high up behind the clouds, made a harsh, drawn-out noise. Когда сильная буря качает деревья, то как они страшны! When a strong storm shakes the trees, how terrible they are! Матвей шел по шоссе вдоль линии, пряча лицо и руки, и ветер толкал его в спину. Matvey walked along the highway along the line, hiding his face and hands, and the wind pushed him in the back. Вдруг показалась небольшая лошаденка, облепленная снегом, сани скребли по голым камням шоссе, и мужик с окутанною головой, тоже весь белый, хлестал кнутом. Suddenly a small horse appeared, covered with snow, the sleigh was scraping along the bare stones of the highway, and a peasant with a shrouded head, also all white, whipped with a whip. Матвей оглянулся, но уже не было ни саней, ни мужика, как будто всё это ему только примерещилось, и он ускорил шаги, вдруг испугавшись, сам не зная чего. Matvey looked around, but there was no longer a sleigh or a peasant, as if he had only imagined it all, and he quickened his steps, suddenly frightened, without knowing why. Вот переезд и темный домик, где живет сторож. Here is the crossing and the dark house where the watchman lives. Шлагбаум поднят, и около намело целые горы, и, как ведьмы на шабаше, кружатся облака снега. The barrier is raised, and whole mountains have piled up around, and, like witches at a sabbath, clouds of snow are swirling. Тут линию пересекает старая, когда-то большая дорога, которую до сих пор еще зовут трактом. Here the line is crossed by an old, once big road, which is still called a tract. Направо, недалеко от переезда, у самой дороги, стоит трактир Терехова, бывший постоялый двор. To the right, not far from the crossing, by the very road, stands Terekhov's tavern, a former inn. Тут по ночам всегда брезжит огонек. There is always a light here at night.

Когда Матвей пришел домой, во всех комнатах и даже в сенях сильно пахло ладаном. When Matvey came home, there was a strong smell of incense in all the rooms, and even in the entrance hall. Брат его Яков Иваныч еще продолжал служить всенощную. В молельной, где это происходило, в переднем углу стоял киот со старинными дедовскими образами в позолоченных ризах, и обе стены направо и налево были уставлены образами старого и нового письма, в киотах и просто так. In the prayer room where this took place, in the front corner stood an icon-case with old grandfather images in gilded vestments, and both walls to the right and to the left were lined with images of old and new letters, in icon cases and just like that. На столе, покрытом до земли скатертью, стоял образ Благовещения и тут же кипарисовый крест и кадильница; горели восковые свечи. On the table, covered to the ground with a tablecloth, stood the image of the Annunciation and right there a cypress cross and a censer; burning wax candles. Возле стола был аналой. Near the table was a lectern. Проходя мимо молельной, Матвей остановился и заглянул в дверь. Passing by the prayer room, Matvey stopped and looked in the door. Яков Иваныч в это время читал у аналоя; с ним молилась сестра его Аглая, высокая, худощавая старуха в синем платье и белом платочке. Yakov Ivanovich was reading by the lectern at that time; praying with him was his sister Aglaya, a tall, thin old woman in a blue dress and a white kerchief. Была тут и дочь Якова Иваныча, Дашутка; девушка лет 18, некрасивая, вся в веснушках, по обыкновению босая и в том же платье, в каком под вечер поила скотину. There was also the daughter of Yakov Ivanovich, Dashutka; a girl of about 18, ugly, covered in freckles, as usual barefoot and in the same dress in which she watered the cattle in the evening.

- Слава тебе, показавшему нам свет! - Glory to you, who showed us the light! -провозгласил Яков Иваныч нараспев и низко поклонился. Yakov Ivanovich proclaimed in a singsong voice and bowed low.

Аглая подперла рукой подбородок и запела тонким, визгливым, тягучим голосом. Aglaya propped her chin on her hand and sang in a thin, shrill, drawling voice. А вверху над потолком тоже раздавались какие-то неясные голоса, которые будто угрожали или предвещали дурное. And above, above the ceiling, some indistinct voices were also heard, which seemed to threaten or foreshadow evil. Во втором этаже после пожара, бывшего когда-то очень давно, никто не жил, окна были забиты тесом и на полу между балок валялись пустые бутылки. No one had lived on the second floor after a fire that had happened a long time ago, the windows were boarded up with boards and empty bottles lay on the floor between the beams. Теперь там стучал и гудел ветер и казалось, что кто-то бегал, спотыкаясь о балки. Now the wind was pounding and roaring there, and it seemed that someone was running, stumbling over the beams. Половина нижнего этажа была занята под трактир, в другой помещалась семья Терехова, так что когда в трактире шумели пьяные проезжие, то было слышно в комнатах всё до одного слова. Half of the lower floor was occupied by a tavern, the Terekhov family was placed in the other, so that when drunken passers-by made noise in the tavern, you could hear every word in the rooms. Матвей жил рядом с кухней, в комнате с большою печью, где прежде, когда тут был постоялый двор, каждый день пекли хлеб. Matvey lived next to the kitchen, in a room with a large oven, where before, when there was an inn, bread was baked every day. В этой же комнате, за печкой помещалась и Дашутка, у которой не было своей комнаты. In the same room, behind the stove, was Dashutka, who did not have her own room. Всегда тут по ночам кричал сверчок и суетились мыши. There was always a cricket screaming here at night and mice fussing around. Матвей зажег свечу и стал читать книгу, взятую им у станционного жандарма. Matvey lit a candle and began to read the book he had taken from the station gendarme. Пока он сидел над ней, моление кончилось и все легли спать. While he was sitting over her, the prayer ended and everyone went to bed. Дашутка тоже легла. Она захрапела тотчас же, но скоро проснулась и сказала, зевая: She began to snore at once, but soon woke up and said, yawning:

- Ты, дядя Матвей, зря бы свечку не жег. - You, Uncle Matvey, would not burn a candle in vain.

- Это моя свечка, - ответил Матвей. - Я ее за свои деньги купил.

Дашутка поворочалась немного и опять заснула. Dashutka tossed and turned a little and fell asleep again. Матвей сидел еще долго ему не хотелось спать -и, кончив последнюю страницу, достал из сундука карандаш и написал на книге: "Сию книгу читал я, Матвей Терехов, и нахожу ее из всех читанных мною книг самою лутшею, в чем и приношу мою признательность унтер-офицеру жандармского управления железных дорог Кузьме Николаеву Жукову, как владельцу оной бесценной книгы". Matvey sat for a long time, he did not want to sleep, and, having finished the last page, he took a pencil from the chest and wrote on the book: “I have read this book, Matvey Terekhov, and I find it the best of all the books I have read, for which I offer my gratitude non-commissioned officer of the gendarmerie department of railways Kuzma Nikolaev Zhukov, as the owner of this priceless book. Делать подобные надписи на чужих книгах он считал долгом вежливости. He considered it a duty of courtesy to make such inscriptions on other people's books.