×

Мы используем cookie-файлы, чтобы сделать работу LingQ лучше. Находясь на нашем сайте, вы соглашаетесь на наши правила обработки файлов «cookie».


image

Николай Васильевич Гоголь - Вий - with stréss accénts, Вий 04

Вий 04

Он стал на но́ги и посмотре́л ей в о́чи: рассве́т загора́лся, и блесте́ли золоты́е гла́вы вдали́ ки́евских церкве́й. Пе́ред ним лежа́ла краса́вица, с растрёпанною роско́шною косо́ю, с дли́нными, как стре́лы, ресни́цами. Бесчу́вственно отбро́сила она́ на о́бе стороны́ бе́лые наги́е ру́ки и стонала, возведя́ кве́рху о́чи, по́лные слёз.

Затрепета́л, как древе́сный лист, Хома: жа́лость и како́е-то стра́нное волне́ние и ро́бость, неве́домые ему́ са́мому, овладе́ли им; он пусти́лся бежа́ть во весь дух. Доро́гой би́лось беспоко́йно его́ се́рдце, и ника́к не мог он истолкова́ть себе́, что за стра́нное, но́вое чу́вство им овладе́ло. Он уже́ не хоте́л бо́лее идти́ на хутора́ и спеши́л в Ки́ев, разду́мывая всю доро́гу о тако́м непоня́тном происше́ствии.

Бурсако́в почти́ никого́ не́ было в го́роде: все разбрели́сь по хутора́м, и́ли на конди́ции, и́ли про́сто без вся́ких конди́ций, потому́ что по хутора́м малоросси́йским мо́жно есть галу́шки, сыр, смета́ну и варе́ники величино́ю в шля́пу, не заплати́в гроша́ де́нег. Больша́я разъехавшаяся ха́та, в кото́рой помеща́лась бу́рса, была́ реши́тельно пуста́, и ско́лько фило́соф ни ша́рил во всех угла́х и да́же ощу́пал все ды́ры и западни́ в кры́ше, но нигде́ не отыска́л ни куска́ са́ла и́ли, по кра́йней ме́ре, ста́рого книша, что, по обыкнове́нию, запря́тываемо бы́ло бурсака́ми.

Одна́ко же фило́соф ско́ро сыска́лся, как попра́вить своему́ го́рю: он прошёл, посви́стывая, ра́за три по ры́нку, перемигну́лся на само́м конце́ с како́ю-то молодо́ю вдово́ю в жёлтом очи́пке, продава́вшею ле́нты, руже́йную дробь и колёса, – и был того́ же дня нако́рмлен пшени́чными варе́никами, ку́рицею… и, сло́вом, перече́сть нельзя́, что у него́ бы́ло за столо́м, накры́тым в ма́леньком гли́няном до́мике среди́ вишнёвого са́дика. Того́ же самого́ ве́чера ви́дели фило́софа в корчме́: он лежа́л на ла́вке, поку́ривая, по обыкнове́нию своему́, лю́льку, и при всех бро́сил жиду́-корчмарю́ ползолотой. Пе́ред ним стоя́ла кру́жка. Он гляде́л на приходи́вших и уходи́вших хладнокро́вно-дово́льными глаза́ми и во́все уже́ не ду́мал о своём необыкнове́нном происше́ствии.

Между те́м распространи́лись везде́ слу́хи, что дочь одного́ из богате́йших со́тников, кото́рого ху́тор находи́лся в пяти́десяти верста́х от Ки́ева, возврати́лась в оди́н день с прогу́лки вся изби́тая, едва́ име́вшая си́лы добресть до отцо́вского до́ма, нахо́дится при сме́рти и пе́ред сме́ртным ча́сом изъяви́ла жела́ние, что́бы отхо́дную по ней и моли́твы в продолже́ние трёх дней по́сле сме́рти чита́л оди́н из ки́евских семинари́стов: Хома Брут. Об э́том фило́соф узна́л от самого́ ре́ктора, кото́рый наро́чно призыва́л его́ в свою́ ко́мнату и объяви́л, что́бы он без вся́кого отлага́тельства спеши́л в доро́гу, что имени́тый со́тник присла́л за ним наро́чно люде́й и возо́к.

Фило́соф вздро́гнул по како́му-то безотчётному чу́вству, кото́рого он сам не мог растолкова́ть себе́. Тёмное предчу́вствие говори́ло ему́, что ждёт его́ что́-то недо́брое. Сам не зна́я почему́, объяви́л он напрями́к, что не пое́дет.

– Послу́шай, domine Хома! – сказа́л ре́ктор (он в не́которых слу́чаях объясня́лся о́чень ве́жливо с свои́ми подчинёнными), – тебя́ никако́й чёрт и не спра́шивает о том, хо́чешь ли ты е́хать и́ли не хо́чешь. Я тебе́ скажу́ то́лько то, что е́сли ты ещё бу́дешь пока́зывать свою́ рысь да му́дрствовать, то прикажу́ тебя́ по спине́ и по про́чему так отстега́ть молоды́м березняко́м, что и в ба́ню не ну́жно бу́дет ходи́ть.

Фило́соф, почёсывая слегка́ за у́хом, вы́шел, не говоря́ ни сло́ва, располага́я при пе́рвом удо́бном слу́чае возложи́ть наде́жду на свои́ но́ги. В разду́мье сходи́л он с круто́й ле́стницы, приводи́вшей на двор, обса́женный тополя́ми, и на мину́ту останови́лся, услы́шавши дово́льно я́вственно го́лос ре́ктора, дава́вшего приказа́ния своему́ клю́чнику и ещё кому́-то, вероя́тно, одному́ из по́сланных за ним от со́тника.

– Благодари́ па́на за крупу́ и я́йца, – говори́л ре́ктор, – и скажи́, что как то́лько бу́дут гото́вы те кни́ги, о кото́рых он пи́шет, то я то́тчас пришлю́. Я отда́л их уже́ перепи́сывать писцу́. Да не забу́дь, мой го́лубе, приба́вить па́ну, что на ху́торе у них, я зна́ю, во́дится хоро́шая ры́ба, и осо́бенно осетри́на, то при слу́чае присла́л бы: здесь на база́рах и нехороша́ и дорога́. А ты, Явтух, дай молодца́м по ча́рке горе́лки. Да фило́софа привяза́ть, а не то как раз удерёт.

"Вишь, чёртов сын! – поду́мал про себя́ фило́соф, – проню́хал, длинноно́гий вьюн!"

Он сошел вниз и уви́дел киби́тку, кото́рую при́нял бы́ло снача́ла за хле́бный ови́н на колёсах. В са́мом де́ле, она́ была́ так же глубока́, как печь, в кото́рой обжига́ют кирпичи́. Э́то был обыкнове́нный кра́ковский экипа́ж, в како́м жиды́ полсотнею отправля́ются вме́сте с това́рами во все города́, где то́лько слы́шит их нос я́рмарку. Его́ ожида́ло челове́к шесть здоро́вых и кре́пких ко́заков, уже́ не́сколько пожилы́х. Сви́тки из то́нкого сукна́ с кистя́ми пока́зывали, что они́ принадлежа́ли дово́льно значи́тельному и бога́тому владе́льцу. Небольши́е рубцы́ говори́ли, что они́ быва́ли когда́-то на войне́ не без сла́вы.

"Что ж де́лать? Чему́ быть, тому́ не минова́ть!" – поду́мал про себя́ фило́соф и, обрати́вшись к ко́закам, произнёс гро́мко:

– Здра́вствуйте, бра́тья-това́рищи!

– Будь здоров, пан фило́соф! – отвеча́ли не́которые из ко́заков.

– Так вот э́то мне прихо́дится сиде́ть вме́сте с ва́ми? А бри́ка зна́тная! – продолжа́л он, влеза́я. – Тут бы то́лько наня́ть музыка́нтов, то и танцева́ть мо́жно.

– Да, соразме́рный экипа́ж! – сказа́л оди́н из ко́заков, садя́сь на облучо́к сам-дру́г с ку́чером, завяза́вшим го́лову тряпи́цею вме́сто ша́пки, кото́рую он успе́л оста́вить в шинке́. Други́е пять вме́сте с фило́софом поле́зли в углубле́ние и расположи́лись на мешка́х, напо́лненных ра́зною заку́пкою, сде́ланною в го́роде.

– Любопы́тно бы знать, – сказа́л фило́соф, – е́сли бы, приме́ром, э́ту бри́ку нагрузи́ть каки́м-нибу́дь това́ром – поло́жим, со́лью и́ли желе́зными кли́нами: ско́лько потре́бовалось бы тогда́ коне́й?

– Да, – сказа́л, помолча́в, сиде́вший на облучке́ ко́зак, – доста́точное бы число́ потре́бовалось коне́й.

По́сле тако́го удовлетвори́тельного отве́та ко́зак почита́л себя́ впра́ве молча́ть во всю доро́гу.


Вий 04

Он стал на но́ги и посмотре́л ей в о́чи: рассве́т загора́лся, и блесте́ли золоты́е гла́вы вдали́ ки́евских церкве́й. He knelt beside her, and looked in her eyes. The dawn was red in the sky, and in the distance glimmered the gilt domes of the churches of Kieff. Пе́ред ним лежа́ла краса́вица, с растрёпанною роско́шною косо́ю, с дли́нными, как стре́лы, ресни́цами. Before him lay a beautiful maiden with thick, dishevelled hair and long eyelashes. Бесчу́вственно отбро́сила она́ на о́бе стороны́ бе́лые наги́е ру́ки и стонала, возведя́ кве́рху о́чи, по́лные слёз. Unconsciously she had stretched out her white, bare arms, and her tear-filled eyes gazed at the sky.

Затрепета́л, как древе́сный лист, Хома: жа́лость и како́е-то стра́нное волне́ние и ро́бость, неве́домые ему́ са́мому, овладе́ли им; он пусти́лся бежа́ть во весь дух. Thomas trembled like an aspen-leaf. Sympathy, and a strange feeling of excitement, and a hitherto unknown fear overpowered him. He began to run with all his might. Доро́гой би́лось беспоко́йно его́ се́рдце, и ника́к не мог он истолкова́ть себе́, что за стра́нное, но́вое чу́вство им овладе́ло. His heart beat violently, and he could not explain to himself what a strange, new feeling had seized him. Он уже́ не хоте́л бо́лее идти́ на хутора́ и спеши́л в Ки́ев, разду́мывая всю доро́гу о тако́м непоня́тном происше́ствии. He did not wish to return to the village, but hastened towards Kieff, thinking all the way as he went of his weird, unaccountable adventure.

Бурсако́в почти́ никого́ не́ было в го́роде: все разбрели́сь по хутора́м, и́ли на конди́ции, и́ли про́сто без вся́ких конди́ций, потому́ что по хутора́м малоросси́йским мо́жно есть галу́шки, сыр, смета́ну и варе́ники величино́ю в шля́пу, не заплати́в гроша́ де́нег. There were hardly any students left in the town; they were all scattered about the country, and had either taken tutors' posts or simply lived without occupation; for at the farms in Little Russia one can live comfortably and at ease without paying a farthing. Больша́я разъехавшаяся ха́та, в кото́рой помеща́лась бу́рса, была́ реши́тельно пуста́, и ско́лько фило́соф ни ша́рил во всех угла́х и да́же ощу́пал все ды́ры и западни́ в кры́ше, но нигде́ не отыска́л ни куска́ са́ла и́ли, по кра́йней ме́ре, ста́рого книша, что, по обыкнове́нию, запря́тываемо бы́ло бурсака́ми. The great half-decayed building in which the seminary was established was completely empty; and however much the philosopher searched in all its corners for a piece of lard and bread, he could not find even one of the hard biscuits which the seminarists were in the habit of hiding.

Одна́ко же фило́соф ско́ро сыска́лся, как попра́вить своему́ го́рю: он прошёл, посви́стывая, ра́за три по ры́нку, перемигну́лся на само́м конце́ с како́ю-то молодо́ю вдово́ю в жёлтом очи́пке, продава́вшею ле́нты, руже́йную дробь и колёса, – и был того́ же дня нако́рмлен пшени́чными варе́никами, ку́рицею… и, сло́вом, перече́сть нельзя́, что у него́ бы́ло за столо́м, накры́тым в ма́леньком гли́няном до́мике среди́ вишнёвого са́дика. But the philosopher found a means of extricating himself from his difficulties by making friends with a certain young widow in the market-place who sold ribbons, etc. The same evening he found himself being stuffed with cakes and fowl; in fact it is impossible to say how many things were placed before him on a little table in an arbour shaded by cherry-trees. Того́ же самого́ ве́чера ви́дели фило́софа в корчме́: он лежа́л на ла́вке, поку́ривая, по обыкнове́нию своему́, лю́льку, и при всех бро́сил жиду́-корчмарю́ ползолотой. Later on the same evening the philosopher was to be seen in an ale-house. He lay on a bench, smoked his pipe in his usual way, and threw the Jewish publican a gold piece. Пе́ред ним стоя́ла кру́жка. He had a jug of ale standing before him, Он гляде́л на приходи́вших и уходи́вших хладнокро́вно-дово́льными глаза́ми и во́все уже́ не ду́мал о своём необыкнове́нном происше́ствии. looked on all who went in and out in a cold-blooded, self-satisfied way, and thought no more of his strange adventure.

Между те́м распространи́лись везде́ слу́хи, что дочь одного́ из богате́йших со́тников, кото́рого ху́тор находи́лся в пяти́десяти верста́х от Ки́ева, возврати́лась в оди́н день с прогу́лки вся изби́тая, едва́ име́вшая си́лы добресть до отцо́вского до́ма, нахо́дится при сме́рти и пе́ред сме́ртным ча́сом изъяви́ла жела́ние, что́бы отхо́дную по ней и моли́твы в продолже́ние трёх дней по́сле сме́рти чита́л оди́н из ки́евских семинари́стов: Хома Брут. About this time a report spread about that the daughter of a rich colonel, whose estate lay about fifty versts distant from Kieff, had returned home one day from a walk in a quite broken-down condition. She had scarcely enough strength to reach her father's house; now she lay dying, and had expressed a wish that for three days after her death the prayers for the dead should be recited by a Kieff seminarist named Thomas Brutus. Об э́том фило́соф узна́л от самого́ ре́ктора, кото́рый наро́чно призыва́л его́ в свою́ ко́мнату и объяви́л, что́бы он без вся́кого отлага́тельства спеши́л в доро́гу, что имени́тый со́тник присла́л за ним наро́чно люде́й и возо́к. This fact was communicated to the philosopher by the rector of the seminary himself, who sent for him to his room and told him that he must start at once, as a rich colonel had sent his servants and a kibitka for him.

Фило́соф вздро́гнул по како́му-то безотчётному чу́вству, кото́рого он сам не мог растолкова́ть себе́. The philosopher trembled, and was seized by an uncomfortable feeling which he could not define. Тёмное предчу́вствие говори́ло ему́, что ждёт его́ что́-то недо́брое. He had a gloomy foreboding that some evil was about to befall him. Сам не зна́я почему́, объяви́л он напрями́к, что не пое́дет. Without knowing why, he declared that he did not wish to go.

– Послу́шай, domine Хома! “Listen, Thomas,” – сказа́л ре́ктор (он в не́которых слу́чаях объясня́лся о́чень ве́жливо с свои́ми подчинёнными), – тебя́ никако́й чёрт и не спра́шивает о том, хо́чешь ли ты е́хать и́ли не хо́чешь. said the rector, who under certain circumstances spoke very politely to his pupils; “I have no idea of asking you whether you wish to go or not. Я тебе́ скажу́ то́лько то, что е́сли ты ещё бу́дешь пока́зывать свою́ рысь да му́дрствовать, то прикажу́ тебя́ по спине́ и по про́чему так отстега́ть молоды́м березняко́м, что и в ба́ню не ну́жно бу́дет ходи́ть. I only tell you that if you think of disobeying, I will have you so soundly flogged on the back with young birch-rods, that you need not think of having a bath for a long time.”

Фило́соф, почёсывая слегка́ за у́хом, вы́шел, не говоря́ ни сло́ва, располага́я при пе́рвом удо́бном слу́чае возложи́ть наде́жду на свои́ но́ги. The philosopher scratched the back of his head, and went out silently, intending to make himself scarce at the first opportunity. В разду́мье сходи́л он с круто́й ле́стницы, приводи́вшей на двор, обса́женный тополя́ми, и на мину́ту останови́лся, услы́шавши дово́льно я́вственно го́лос ре́ктора, дава́вшего приказа́ния своему́ клю́чнику и ещё кому́-то, вероя́тно, одному́ из по́сланных за ним от со́тника. Lost in thought, he descended the steep flight of steps which led to the court-yard, thickly planted with poplars; there he remained standing for a moment, and heard quite distinctly the rector giving orders in a loud voice to his steward, and to another person, probably one of the messengers sent by the colonel.

– Благодари́ па́на за крупу́ и я́йца, – говори́л ре́ктор, – и скажи́, что как то́лько бу́дут гото́вы те кни́ги, о кото́рых он пи́шет, то я то́тчас пришлю́. “Thank your master for the peeled barley and the eggs,” said the rector; “and tell him that as soon as the books which he mentions in his note are ready, I will send them. Я отда́л их уже́ перепи́сывать писцу́. I have already given them to a clerk to be copied. Да не забу́дь, мой го́лубе, приба́вить па́ну, что на ху́торе у них, я зна́ю, во́дится хоро́шая ры́ба, и осо́бенно осетри́на, то при слу́чае присла́л бы: здесь на база́рах и нехороша́ и дорога́. And don't forget to remind your master that he has some excellent fish, especially prime sturgeon, in his ponds; he might send me some when he has the opportunity, as here in the market the fish are bad and dear. А ты, Явтух, дай молодца́м по ча́рке горе́лки. And you, Jantukh, give the colonel's man a glass of brandy. Да фило́софа привяза́ть, а не то как раз удерёт. And mind you tie up the philosopher, or he will show you a clean pair of heels.”

"Вишь, чёртов сын! “Listen to the scoundrel!” – поду́мал про себя́ фило́соф, – проню́хал, длинноно́гий вьюн!" thought the philosopher. “He has smelt a rat, the long-legged stork!”

Он сошел вниз и уви́дел киби́тку, кото́рую при́нял бы́ло снача́ла за хле́бный ови́н на колёсах. He descended into the court-yard and beheld there a kibitka, which he at first took for a barn on wheels. В са́мом де́ле, она́ была́ так же глубока́, как печь, в кото́рой обжига́ют кирпичи́. It was, in fact, as roomy as a kiln, so that bricks might have been made inside it. Э́то был обыкнове́нный кра́ковский экипа́ж, в како́м жиды́ полсотнею отправля́ются вме́сте с това́рами во все города́, где то́лько слы́шит их нос я́рмарку. It was one of those remarkable Cracow vehicles in which Jews travelled from town to town in scores, wherever they thought they would find a market. Его́ ожида́ло челове́к шесть здоро́вых и кре́пких ко́заков, уже́ не́сколько пожилы́х. Six stout, strong, though somewhat elderly Cossacks were standing by it. Сви́тки из то́нкого сукна́ с кистя́ми пока́зывали, что они́ принадлежа́ли дово́льно значи́тельному и бога́тому владе́льцу. Their gold-braided coats of fine cloth showed that their master was rich and of some importance; Небольши́е рубцы́ говори́ли, что они́ быва́ли когда́-то на войне́ не без сла́вы. and certain little scars testified to their valour on the battle-field.

"Что ж де́лать? “What can I do?” Чему́ быть, тому́ не минова́ть!" “There is no escaping one's destiny.” – поду́мал про себя́ фило́соф и, обрати́вшись к ко́закам, произнёс гро́мко: thought the philosopher. So he stepped up to the Cossacks and said

– Здра́вствуйте, бра́тья-това́рищи! “Good day, comrades.”

– Будь здоров, пан фило́соф! “Welcome, Mr Philosopher!” – отвеча́ли не́которые из ко́заков. some of them answered.

– Так вот э́то мне прихо́дится сиде́ть вме́сте с ва́ми? “Well, I am to travel with you! А бри́ка зна́тная! It is a magnificent vehicle,” – продолжа́л он, влеза́я. he continued as he got into it. – Тут бы то́лько наня́ть музыка́нтов, то и танцева́ть мо́жно. “If there were only musicians present, one might dance in it.”

– Да, соразме́рный экипа́ж! “Yes, it is a roomy carriage,” – сказа́л оди́н из ко́заков, садя́сь на облучо́к сам-дру́г с ку́чером, завяза́вшим го́лову тряпи́цею вме́сто ша́пки, кото́рую он успе́л оста́вить в шинке́. said one of the Cossacks, taking his seat by the coachman. The latter had tied a cloth round his head, as he had already found an opportunity of pawning his cap in the ale-house. Други́е пять вме́сте с фило́софом поле́зли в углубле́ние и расположи́лись на мешка́х, напо́лненных ра́зною заку́пкою, сде́ланною в го́роде. The other five, with the philosopher, got into the capacious kibitka, and sat upon sacks which were filled with all sorts of articles purchased in the city.

– Любопы́тно бы знать, – сказа́л фило́соф, – е́сли бы, приме́ром, э́ту бри́ку нагрузи́ть каки́м-нибу́дь това́ром – поло́жим, со́лью и́ли желе́зными кли́нами: ско́лько потре́бовалось бы тогда́ коне́й? “I should like to know,” said the philosopher, “if this equipage were laden with salt or iron, how many horses would be required to draw it?”

– Да, – сказа́л, помолча́в, сиде́вший на облучке́ ко́зак, – доста́точное бы число́ потре́бовалось коне́й. “Yes,” said the Cossack who sat by the coachman, after thinking a short time, “it would require a good many horses.”

По́сле тако́го удовлетвори́тельного отве́та ко́зак почита́л себя́ впра́ве молча́ть во всю доро́гу. After giving this satisfactory answer, the Cossack considered himself entitled to remain silent for the whole of the rest of the journey.