Вий 12
Собра́вшийся во́зле него́ кружо́к поту́пил го́лову, услы́шав таки́е слова́. Да́же небольшо́й мальчи́шка, кото́рого вся дво́рня почита́ла впра́ве уполномо́чивать вме́сто себя́, когда́ де́ло шло к тому́, что́бы чи́стить коню́шню и́ли таска́ть во́ду, да́же э́тот бе́дный мальчи́шка то́же рази́нул рот.
В э́то вре́мя проходи́ла ми́мо ещё не совсе́м пожила́я бабёнка в пло́тно обтя́нутой запа́ске, выка́зывавшей её кру́глый и кре́пкий стан, помо́щница ста́рой куха́рки, коке́тка стра́шная, кото́рая всегда́ находи́ла что-нибу́дь пришпи́лить к своему́ очи́пку: и́ли кусо́к ле́нточки, и́ли гвозди́ку, и́ли да́же бума́жку, е́сли не́ было чего́-нибу́дь друго́го.
– Здра́вствуй, Хома! – сказа́ла она́, уви́дев фило́софа. – Ай-ай-а́й! что э́то с тобо́ю? – вскрича́ла она́, всплесну́в рука́ми.
– Как что, глу́пая ба́ба?
– Ах, бо́же мой! Да ты весь поседе́л!
– Эге́-ге! Да она́ пра́вду говори́т! – произнёс Спирид, всма́триваясь в него́ при́стально. – Ты то́чно поседе́л, как наш ста́рый Явтух.
Фило́соф, услы́шавши э́то, побежа́л о́прометью в ку́хню, где́ он заме́тил приле́пленный к стене́, обпа́чканный му́хами треуго́льный кусо́к зе́ркала, пе́ред кото́рым бы́ли натыканы незабу́дки, барви́нки и да́же гирля́нда из нагидок, пока́зывавшие назначе́ние его́ для туале́та щеголева́той коке́тки. Он с у́жасом уви́дел и́стину их слов: полови́на во́лос его́, то́чно, побеле́ла.
Пове́сил го́лову Хома Брут и преда́лся размышле́нию.
– Пойду́ к па́ну, – сказа́л он наконе́ц, – расскажу́ ему́ всё и объясню́, что бо́льше не хочу́ чита́ть. Пусть отправля́ет меня́ сей же час в Ки́ев.
В таки́х мы́слях напра́вил он путь свой к крыльцу́ па́нского до́ма.
Со́тник сиде́л почти́ неподви́жен в свое́й светли́це; та же са́мая безнадёжная печа́ль, каку́ю он встре́тил пре́жде на его́ лице́, сохраня́лась в нём и доны́не. Ще́ки его́ о́пали то́лько гора́здо бо́лее пре́жнего. Заме́тно бы́ло, что он о́чень ма́ло употребля́л пи́щи и́ли, мо́жет быть, да́же во́все не каса́лся её. Необыкнове́нная бле́дность придава́ла ему́ каку́ю-то ка́менную неподви́жность.
– Здра́вствуй, небоже, – произнёс он, уви́дев Хому, останови́вшегося с ша́пкою в рука́х у двере́й. – Что, как идёт у тебя́? Всё благополу́чно?
– Благополу́чно-то благополу́чно. Така́я чертовщи́на во́дится, что пря́мо бе́ри ша́пку, да и улепётывай, куда́ но́ги несу́т.
– Как так?
– Да ва́ша, пан, до́чка… По здра́вому рассужде́нию, она́, коне́чно, есть па́нского ро́ду; в том никто́ не ста́нет прекосло́вить, то́лько не во гнев будь ска́зано, успоко́й Бог её ду́шу…
– Что же до́чка?
– Припусти́ла к себе́ сатану́. Таки́е стра́хи задаёт, что никако́е Писа́ние не учи́тывается.
– Чита́й, чита́й! Она́ неда́ром призвала́ тебя́. Она́ забо́тилась, голу́бонька моя́, о душе́ свое́й и хоте́ла моли́твами изгна́ть вся́кое дурно́е помышле́ние.
– Власть ва́ша, пан: ей-бо́гу, невмоготу́!
– Чита́й, чита́й! – продолжа́л тем же увеща́тельным го́лосом со́тник. – Тебе́ одна́ ночь тепе́рь оста́лась. Ты сде́лаешь христиа́нское де́ло, и я награжу́ тебя́.
– Да каки́е бы ни́ были награ́ды… Как ты себе́ хочь, пан, а я не бу́ду чита́ть! – произнёс Хома реши́тельно.
– Слу́шай, фило́соф! – сказа́л со́тник, и го́лос его́ сде́лался кре́пок и гро́зен, – я не люблю́ э́тих вы́думок. Ты мо́жешь э́то де́лать в ва́шей бу́рсе. А у меня́ не так: я уже́ как отдеру́, так не то что ре́ктор. Зна́ешь ли ты, что тако́е хоро́шие ко́жаные канчуки́?
– Как не знать! – сказа́л фило́соф, пони́зив го́лос. – Вся́кому изве́стно, что тако́е ко́жаные канчуки́: при большо́м коли́честве вещь нестерпи́мая.
– Да. То́лько ты не зна́ешь ещё, как хло́пцы мои́ уме́ют па́рить! – сказа́л со́тник гро́зно, подыма́ясь на но́ги, и лицо́ его́ при́няло повели́тельное и свире́пое выраже́ние, обнару́жившее весь необу́зданный его́ хара́ктер, усыплённый то́лько на вре́мя го́рестью. – У меня́ пре́жде вы́парят, пото́м вспры́снут горе́лкою, а по́сле опя́ть. Ступа́й, ступа́й! исправля́й своё де́ло! Не испра́вишь – не вста́нешь; а испра́вишь – ты́сяча черво́нных!
"Ого́-го! да э́то хват! – поду́мал фило́соф, выходя́. – С э́тим не́чего шути́ть. Стой, стой, прия́тель: я так навострю́ лы́жи, что ты с свои́ми соба́ками не уго́нишься за мно́ю".
И Хома положи́л непреме́нно бежа́ть. Он выжида́л то́лько послеобе́денного ча́су, когда́ вся дво́рня име́ла обыкнове́ние забира́ться в се́но под сара́ями и, откры́вши рот, испуска́ть тако́й храп и свист, что па́нское подво́рье де́лалось похо́жим на фа́брику. Э́то вре́мя наконе́ц наста́ло. Да́же и Явтух зажму́рил глаза́, растяну́вшись пе́ред со́лнцем. Фило́соф со стра́хом и дро́жью отпра́вился потихо́ньку в па́нский сад, отку́да, ему́ каза́лось, удо́бнее и незаме́тнее бы́ло бежа́ть в по́ле. Э́тот сад, по обыкнове́нию, был стра́шно запу́щен и, ста́ло быть, чрезвыча́йно спосо́бствовал вся́кому та́йному предприя́тию. Выключа́я то́лько одно́й доро́жки, прото́птанной по хозя́йственной на́добности, все про́чее бы́ло скры́то гу́сто разро́сшимися ви́шнями, бузино́ю, лопухо́м, просу́нувшим на са́мый верх свои́ высо́кие сте́бли с це́пкими ро́зовыми ши́шками. Хмель покрыва́л, как бу́дто се́тью, верши́ну всего́ э́того пёстрого собра́ния де́рев и куста́рников и составля́л над ни́ми кры́шу, напя́лившуюся на плете́нь и спада́вшую с него́ вью́щимися зме́ями вме́сте с ди́кими полевы́ми колоко́льчиками. За плетнём, служи́вшим грани́цею са́да, шёл це́лый лес бурья́на, в кото́рый, каза́лось, никто́ не любопы́тствовал загля́дывать, и коса́ разлете́лась бы вдре́безги, е́сли бы захоте́ла косну́ться лезвеем свои́м одеревене́вших то́лстых стебле́й его́.