×

We use cookies to help make LingQ better. By visiting the site, you agree to our cookie policy.


image

Николай Васильевич Гоголь - Вий - with stréss accénts, Вий 08

Вий 08

Тре́пет пробежа́л по его́ жи́лам: пред ним лежа́ла краса́вица, кака́я когда́-либо быва́ла на земле́. Каза́лось, никогда́ ещё черты́ лица́ не́ были образо́ваны в тако́й ре́зкой и вме́сте гармони́ческой красоте́. Она́ лежа́ла как жива́я. Чело́, прекра́сное, не́жное, как снег, как серебро́, каза́лось, мы́слило; бро́ви – ночь среди́ со́лнечного дня, то́нкие, ро́вные, гордели́во приподня́лись над закры́тыми глаза́ми, а ресни́цы, упа́вшие стре́лами на щёки, пыла́вшие жа́ром та́йных жела́ний; уста́ – руби́ны, гото́вые усмехну́ться… Но в них же, в тех же са́мых черта́х, он ви́дел что́-то стра́шно пронзи́тельное. Он чу́вствовал, что душа́ его́ начина́ла ка́к-то боле́зненно ныть, как бу́дто бы вдруг среди́ ви́хря весе́лья и закружи́вшейся толпы́ запе́л кто-нибу́дь пе́сню об угнетённом наро́де. Руби́ны уст её, каза́лось, прикипа́ли кровию к самому́ се́рдцу. Вдруг что́-то стра́шно знако́мое показа́лось в лице́ её.

– Ве́дьма! – вскри́кнул он не свои́м го́лосом, отвёл глаза́ в сто́рону, побледне́л весь и стал чита́ть свои́ моли́твы.

Э́то была́ та са́мая ве́дьма, кото́рую уби́л он.

Когда́ со́лнце ста́ло сади́ться, мёртвую понесли́ в це́рковь. Фило́соф одни́м плечо́м свои́м подде́рживал чёрный тра́урный гроб и чу́вствовал на плече́ своём что́-то холо́дное, как лёд. Со́тник сам шёл впереди́, неся́ руко́ю пра́вую сто́рону те́сного до́ма уме́ршей. Це́рковь деревя́нная, почерне́вшая, у́бранная зелёным мохом, с тремя́ конусообра́зными купола́ми, уны́ло стоя́ла почти́ на краю́ села́. Заме́тно бы́ло, что в ней давно́ уже́ не отправля́лось никако́го служе́ния. Све́чи бы́ли зажжены́ почти́ пе́ред ка́ждым о́бразом. Гроб поста́вили посереди́не, про́тив самого́ алтаря́. Ста́рый со́тник поцелова́л ещё раз уме́ршую, повергнулся ниц и вы́шел вме́сте с носи́льщиками вон, дав повеле́ние хороше́нько накорми́ть фило́софа и по́сле у́жина проводи́ть его́ в це́рковь. Пришедши в ку́хню, все нёсшие гроб на́чали прикла́дывать ру́ки к пе́чке, что обыкнове́нно де́лают малороссия́не, уви́девши мертвеца́.

Го́лод, кото́рый в э́то вре́мя на́чал чу́вствовать фило́соф, заста́вил его́ на не́сколько мину́т позабы́ть во́все об уме́ршей. Ско́ро вся дво́рня мало-пома́лу начала́ сходи́ться в ку́хню. Ку́хня в сотниковом до́ме была́ что́-то похо́жее на клуб, куда́ стека́лось всё, что ни обита́ло во дворе́, счита́я в э́то число́ и соба́к, приходи́вших с ма́шущими хвоста́ми к са́мым дверя́м за костя́ми и помо́ями. Куда́ бы кто ни́ был посыла́ем и по како́й бы то ни́ было на́добности, он всегда́ пре́жде заходи́л на ку́хню, что́бы отдохну́ть хоть мину́ту на ла́вке и вы́курить лю́льку. Все холостяки́, жи́вшие в до́ме, щеголя́вшие в козацких сви́тках, лежа́ли здесь почти́ це́лый день на ла́вке, под ла́вкою, на пе́чке – одни́м сло́вом, где то́лько мо́жно бы́ло сыска́ть удо́бное ме́сто для лежа́нья. Прито́м вся́кий ве́чно позабыва́л в ку́хне и́ли ша́пку, и́ли кнут для чужи́х соба́к, и́ли что-нибу́дь подо́бное. Но са́мое многочи́сленное собра́ние быва́ло во вре́мя у́жина, когда́ приходи́л и табу́нщик, успе́вший загна́ть свои́х лошаде́й в заго́н, и пого́нщик, приводи́вший коро́в для до́йки, и все те, кото́рых в тече́ние дня нельзя́ бы́ло уви́деть. За у́жином болтовня́ овладева́ла са́мыми неговорливыми языка́ми. Тут обыкнове́нно говори́лось обо всём: и о том, кто поши́л себе́ но́вые шарова́ры, и что нахо́дится внутри́ земли́, и кто ви́дел во́лка. Тут бы́ло мно́жество бонмоти́стов, в кото́рых ме́жду малороссия́нами нет недоста́тка.

Фило́соф усе́лся вме́сте с други́ми в обши́рный кружо́к на во́льном во́здухе пе́ред поро́гом ку́хни. Ско́ро ба́ба в кра́сном очи́пке вы́сунулась из двере́й, держа́ в обе́их рука́х горя́чий горшо́к с галу́шками, и поста́вила его́ посреди́ гото́вившихся у́жинать. Ка́ждый вы́нул из карма́на своего́ деревя́нную ло́жку, ины́е, за неиме́нием, деревя́нную спи́чку. Как то́лько уста́ ста́ли дви́гаться немно́го ме́дленнее и во́лчий го́лод всего́ э́того собра́ния немно́го утиши́лся, мно́гие на́чали разгова́ривать. Разгово́р, натура́льно, до́лжен был обрати́ться к уме́ршей.

– Пра́вда ли, – сказа́л оди́н молодо́й овча́р, кото́рый насади́л на свою́ ко́жаную пе́ревязь для лю́льки сто́лько пу́говиц и ме́дных блях, что был похо́ж на ла́вку ме́лкой торго́вки, – пра́вда ли, что па́нночка, не тем будь помя́нута, зна́лась с нечи́стым?

– Кто? па́нночка? – сказа́л Дорош, уже́ знако́мый пре́жде на́шему фило́софу. – Да она́ была́ це́лая ве́дьма! Я присягну́, что ве́дьма!

– По́лно, по́лно, Дорош! – сказа́л друго́й, кото́рый во вре́мя доро́ги изъявля́л бо́льшую гото́вность утеша́ть. – Э́то не на́ше де́ло; бог с ним. Не́чего об э́том толкова́ть.

Но Дорош во́все не́ был располо́жен молча́ть. Он то́лько что пе́ред тем сходи́л в по́греб вме́сте с клю́чником по како́му-то ну́жному де́лу и, наклони́вшись ра́за два к двум и́ли трём бо́чкам, вы́шел отту́да чрезвыча́йно весёлый и говори́л без у́молку.

– Что ты хо́чешь? Что́бы я молча́л? – сказа́л он. – Да она́ на мне са́мом е́здила! Ей-бо́гу, е́здила!

– А что, дядько, – сказа́л молодо́й овча́р с пу́говицами, – мо́жно ли узна́ть по каки́м-нибу́дь приме́там ве́дьму?

– Нельзя́, – отвеча́л Дорош. – Ника́к не узна́ешь; хоть все псалтыри́ перечита́й, то не узна́ешь.

– Мо́жно, мо́жно, Дорош. Не говори́ э́того, – произнёс пре́жний утеши́тель. – Уже́ Бог неда́ром дал вся́кому осо́бый обы́чай. Лю́ди, зна́ющие нау́ку, говоря́т, что у ве́дьмы есть ма́ленький хво́стик.

– Когда́ стара́ ба́ба, то и ве́дьма, – сказа́л хладнокро́вно седо́й ко́зак.

– О, уж хороши́ и вы! – подхвати́ла ба́ба, кото́рая подлива́ла в то вре́мя све́жих галу́шек в очи́стившийся горшо́к, – настоя́щие то́лстые кабаны́.

Ста́рый ко́зак, кото́рого и́мя бы́ло Явтух, а прозва́ние Ко́втун, вы́разил на губа́х свои́х улы́бку удово́льствия, заме́тив, что слова́ его́ заде́ли за живо́е стару́ху; а пого́нщик скоти́ны пусти́л тако́й густо́й смех, как бу́дто бы два быка́, ста́вши оди́н про́тив друго́го, замыча́ли ра́зом.


Вий 08

Тре́пет пробежа́л по его́ жи́лам: пред ним лежа́ла краса́вица, кака́я когда́-либо быва́ла на земле́. A violent shudder thrilled through him; before him lay a form of such beauty as is seldom seen upon earth. Каза́лось, никогда́ ещё черты́ лица́ не́ были образо́ваны в тако́й ре́зкой и вме́сте гармони́ческой красоте́. It seemed to him that never in a single face had so much intensity of expression and harmony of feature been united. Она́ лежа́ла как жива́я. Чело́, прекра́сное, не́жное, как снег, как серебро́, каза́лось, мы́слило; бро́ви – ночь среди́ со́лнечного дня, то́нкие, ро́вные, гордели́во приподня́лись над закры́тыми глаза́ми, а ресни́цы, упа́вшие стре́лами на щёки, пыла́вшие жа́ром та́йных жела́ний; уста́ – руби́ны, гото́вые усмехну́ться… Но в них же, в тех же са́мых черта́х, он ви́дел что́-то стра́шно пронзи́тельное. Her brow, soft as snow and pure as silver, seemed to be thinking; the fine, regular eyebrows shadowed proudly the closed eyes, whose lashes gently rested on her cheeks, which seemed to glow with secret longing; her lips still appeared to smile. But at the same time he saw something in these features which appalled him; Он чу́вствовал, что душа́ его́ начина́ла ка́к-то боле́зненно ныть, как бу́дто бы вдруг среди́ ви́хря весе́лья и закружи́вшейся толпы́ запе́л кто-нибу́дь пе́сню об угнетённом наро́де. a terrible depression seized his heart, as when in the midst of dance and song someone begins to chant a dirge. Руби́ны уст её, каза́лось, прикипа́ли кровию к самому́ се́рдцу. He felt as though those ruby lips were coloured with his own heart's blood. Вдруг что́-то стра́шно знако́мое показа́лось в лице́ её. Moreover, her face seemed dreadfully familiar.

– Ве́дьма! “The witch!” – вскри́кнул он не свои́м го́лосом, отвёл глаза́ в сто́рону, побледне́л весь и стал чита́ть свои́ моли́твы. he cried out in a voice which sounded strange to himself; then he turned away and began to read the prayers with white cheeks.

Э́то была́ та са́мая ве́дьма, кото́рую уби́л он. It was the witch whom he had killed.

Когда́ со́лнце ста́ло сади́ться, мёртвую понесли́ в це́рковь. When the sun had sunk below the horizon, the corpse was carried into the church. Фило́соф одни́м плечо́м свои́м подде́рживал чёрный тра́урный гроб и чу́вствовал на плече́ своём что́-то холо́дное, как лёд. The philosopher supported one corner of the black-draped coffin upon his shoulder, and felt an ice-cold shiver run through his body. Со́тник сам шёл впереди́, неся́ руко́ю пра́вую сто́рону те́сного до́ма уме́ршей. The colonel walked in front of him, with his right hand resting on the edge of the coffin. Це́рковь деревя́нная, почерне́вшая, у́бранная зелёным мохом, с тремя́ конусообра́зными купола́ми, уны́ло стоя́ла почти́ на краю́ села́. The wooden church, black with age and overgrown with green lichen, stood quite at the end of the village in gloomy solitude; it was adorned with three round cupolas. Заме́тно бы́ло, что в ней давно́ уже́ не отправля́лось никако́го служе́ния. One saw at the first glance that it had not been used for divine worship for a long time. Све́чи бы́ли зажжены́ почти́ пе́ред ка́ждым о́бразом. Lighted candles were standing before almost every icon. Гроб поста́вили посереди́не, про́тив самого́ алтаря́. The coffin was set down before the altar. Ста́рый со́тник поцелова́л ещё раз уме́ршую, повергнулся ниц и вы́шел вме́сте с носи́льщиками вон, дав повеле́ние хороше́нько накорми́ть фило́софа и по́сле у́жина проводи́ть его́ в це́рковь. The old colonel kissed his dead daughter once more, and then left the church, together with the bearers of the bier, after he had ordered his servants to look after the philosopher and to take him back to the church after supper. Пришедши в ку́хню, все нёсшие гроб на́чали прикла́дывать ру́ки к пе́чке, что обыкнове́нно де́лают малороссия́не, уви́девши мертвеца́. The coffin-bearers, when they returned to the house, all laid their hands on the stove. This custom is always observed in Little Russia by those who have seen a corpse.

Го́лод, кото́рый в э́то вре́мя на́чал чу́вствовать фило́соф, заста́вил его́ на не́сколько мину́т позабы́ть во́все об уме́ршей. The hunger which the philosopher now began to feel caused him for a while to forget the dead girl altogether. Ско́ро вся дво́рня мало-пома́лу начала́ сходи́ться в ку́хню. Gradually all the domestics of the house assembled in the kitchen; Ку́хня в сотниковом до́ме была́ что́-то похо́жее на клуб, куда́ стека́лось всё, что ни обита́ло во дворе́, счита́я в э́то число́ и соба́к, приходи́вших с ма́шущими хвоста́ми к са́мым дверя́м за костя́ми и помо́ями. it was really a kind of club, where they were accustomed to gather. Even the dogs came to the door, wagging their tails in order to have bones and offal thrown to them. Куда́ бы кто ни́ был посыла́ем и по како́й бы то ни́ было на́добности, он всегда́ пре́жде заходи́л на ку́хню, что́бы отдохну́ть хоть мину́ту на ла́вке и вы́курить лю́льку. If a servant was sent on an errand, he always found his way into the kitchen to rest there for a while, and to smoke a pipe. Все холостяки́, жи́вшие в до́ме, щеголя́вшие в козацких сви́тках, лежа́ли здесь почти́ це́лый день на ла́вке, под ла́вкою, на пе́чке – одни́м сло́вом, где то́лько мо́жно бы́ло сыска́ть удо́бное ме́сто для лежа́нья. All the Cossacks of the establishment lay here during the whole day on and under the benches—in fact, wherever a place could be found to lie down in. Прито́м вся́кий ве́чно позабыва́л в ку́хне и́ли ша́пку, и́ли кнут для чужи́х соба́к, и́ли что-нибу́дь подо́бное. Moreover, everyone was always leaving something behind in the kitchen—his cap, or his whip, or something of the sort. Но са́мое многочи́сленное собра́ние быва́ло во вре́мя у́жина, когда́ приходи́л и табу́нщик, успе́вший загна́ть свои́х лошаде́й в заго́н, и пого́нщик, приводи́вший коро́в для до́йки, и все те, кото́рых в тече́ние дня нельзя́ бы́ло уви́деть. But the numbers of the club were not complete till the evening, when the groom came in after tying up his horses in the stable, the cowherd had shut up his cows in their stalls, and others collected there who were not usually seen in the day-time. За у́жином болтовня́ овладева́ла са́мыми неговорливыми языка́ми. During supper-time even the tongues of the laziest were set in motion. Тут обыкнове́нно говори́лось обо всём: и о том, кто поши́л себе́ но́вые шарова́ры, и что нахо́дится внутри́ земли́, и кто ви́дел во́лка. They talked of all and everything—of the new pair of breeches which someone had ordered for himself, of what might be in the centre of the earth, and of the wolf which someone had seen. Тут бы́ло мно́жество бонмоти́стов, в кото́рых ме́жду малороссия́нами нет недоста́тка. There were a number of wits in the company—a class which is always represented in Little Russia.

Фило́соф усе́лся вме́сте с други́ми в обши́рный кружо́к на во́льном во́здухе пе́ред поро́гом ку́хни. The philosopher took his place with the rest in the great circle which sat round the kitchen door in the open-air. Ско́ро ба́ба в кра́сном очи́пке вы́сунулась из двере́й, держа́ в обе́их рука́х горя́чий горшо́к с галу́шками, и поста́вила его́ посреди́ гото́вившихся у́жинать. Soon an old woman with a red cap issued from it, bearing with both hands a large vessel full of hot “galuchkis,” which she distributed among them. Ка́ждый вы́нул из карма́на своего́ деревя́нную ло́жку, ины́е, за неиме́нием, деревя́нную спи́чку. Each drew out of his pocket a wooden spoon, or a one-pronged wooden fork. Как то́лько уста́ ста́ли дви́гаться немно́го ме́дленнее и во́лчий го́лод всего́ э́того собра́ния немно́го утиши́лся, мно́гие на́чали разгова́ривать. As soon as their jaws began to move a little more slowly, and their wolfish hunger was somewhat appeased, they began to talk. Разгово́р, натура́льно, до́лжен был обрати́ться к уме́ршей. The conversation, as might be expected, turned on the dead girl.

– Пра́вда ли, – сказа́л оди́н молодо́й овча́р, кото́рый насади́л на свою́ ко́жаную пе́ревязь для лю́льки сто́лько пу́говиц и ме́дных блях, что был похо́ж на ла́вку ме́лкой торго́вки, – пра́вда ли, что па́нночка, не тем будь помя́нута, зна́лась с нечи́стым? “Is it true,” said a young shepherd, “is it true—though I cannot understand it—that our young mistress had traffic with evil spirits?”

– Кто? “Who, па́нночка? the young lady?” – сказа́л Дорош, уже́ знако́мый пре́жде на́шему фило́софу. answered Dorosch, whose acquaintance the philosopher had already made in the kibitka. – Да она́ была́ це́лая ве́дьма! “Yes, she was a regular witch! Я присягну́, что ве́дьма! I can swear that she was a witch!”

– По́лно, по́лно, Дорош! “Hold your tongue, Dorosch!” – сказа́л друго́й, кото́рый во вре́мя доро́ги изъявля́л бо́льшую гото́вность утеша́ть. exclaimed another—the one who, during the journey, had played the part of a consoler. – Э́то не на́ше де́ло; бог с ним. “We have nothing to do with that. May God be merciful to her! Не́чего об э́том толкова́ть. One ought not to talk of such things.”

Но Дорош во́все не́ был располо́жен молча́ть. But Dorosch was not at all inclined to be silent; Он то́лько что пе́ред тем сходи́л в по́греб вме́сте с клю́чником по како́му-то ну́жному де́лу и, наклони́вшись ра́за два к двум и́ли трём бо́чкам, вы́шел отту́да чрезвыча́йно весёлый и говори́л без у́молку. he had just visited the wine-cellar with the steward on important business, and having stooped two or three times over one or two casks, he had returned in a very cheerful and loquacious mood.

– Что ты хо́чешь? “Why do you ask [...] Что́бы я молча́л? [...] me to be silent?” – сказа́л он. he answered. – Да она́ на мне са́мом е́здила! “She has ridden on my own shoulders, Ей-бо́гу, е́здила! I swear she has.”

– А что, дядько, – сказа́л молодо́й овча́р с пу́говицами, – мо́жно ли узна́ть по каки́м-нибу́дь приме́там ве́дьму? “Say, uncle,” asked the young shepherd, “are there signs by which to recognise a sorceress?”

– Нельзя́, – отвеча́л Дорош. “No, there are not,” answered Dorosch; – Ника́к не узна́ешь; хоть все псалтыри́ перечита́й, то не узна́ешь. “even if you knew the Psalter by heart, you could not recognise one.”

– Мо́жно, мо́жно, Дорош. “Yes, Dorosch, it is possible; Не говори́ э́того, – произнёс пре́жний утеши́тель. don't talk such nonsense,” retorted the former consoler. – Уже́ Бог неда́ром дал вся́кому осо́бый обы́чай. – It’s not for nothing that God has given everyone a special custom. Лю́ди, зна́ющие нау́ку, говоря́т, что у ве́дьмы есть ма́ленький хво́стик. the learned maintain that every witch has a little tail.”

– Когда́ стара́ ба́ба, то и ве́дьма, – сказа́л хладнокро́вно седо́й ко́зак. “Every old woman is a witch,” said a grey-headed Cossack quite seriously.

– О, уж хороши́ и вы! “Yes, you are a fine lot,” – подхвати́ла ба́ба, кото́рая подлива́ла в то вре́мя све́жих галу́шек в очи́стившийся горшо́к, – настоя́щие то́лстые кабаны́. retorted the old woman who entered at that moment with a vessel full of fresh “galuchkis.” “You are great fat pigs!”

Ста́рый ко́зак, кото́рого и́мя бы́ло Явтух, а прозва́ние Ко́втун, вы́разил на губа́х свои́х улы́бку удово́льствия, заме́тив, что слова́ его́ заде́ли за живо́е стару́ху; а пого́нщик скоти́ны пусти́л тако́й густо́й смех, как бу́дто бы два быка́, ста́вши оди́н про́тив друго́го, замыча́ли ра́зом. A self-satisfied smile played round the lips of the old Cossack whose name was Javtuch, when he found that his remark had touched the old woman on a tender point. The shepherd burst into such a deep and loud explosion of laughter as if two oxen were lowing together.