Вий 05
Фило́софу чрезвыча́йно хоте́лось узна́ть обстоя́тельнее: кто тако́в был э́тот со́тник, како́в его́ нрав, что слы́шно о его́ до́чке, кото́рая таки́м необыкнове́нным о́бразом возврати́лась домо́й и находи́лась при сме́рти и кото́рой исто́рия связа́лась тепе́рь с его́ со́бственною, как у них и что де́лается в до́ме? Он обраща́лся к ним с вопро́сами; но ко́заки, ве́рно, бы́ли то́же фило́софы, потому́ что в отве́т на э́то молча́ли и кури́ли лю́льки, лёжа на мешка́х. Оди́н то́лько из них обрати́лся к сиде́вшему на ко́злах возни́це с коро́теньким приказа́нием: "Смотри́, Оверко, ты ста́рый рази́ня; как бу́дешь подъезжа́ть к шинку́, что на Чухрайловской доро́ге, то не позабу́дь останови́ться и разбуди́ть меня́ и други́х молодцо́в, е́сли кому́ случи́тся засну́ть". По́сле э́того он засну́л дово́льно гро́мко. Впро́чем, э́ти наставле́ния бы́ли соверше́нно напра́сны, потому́ что едва́ то́лько приближилась исполи́нская бри́ка к шинку́ на Чухрайловской доро́ге, как все в оди́н го́лос закрича́ли: "Стой!" Прито́м ло́шади Оверка бы́ли так уже́ приу́чены, что остана́вливались са́ми пе́ред ка́ждым шинко́м. Несмотря́ на жа́ркий ию́льский день, все вы́шли из бри́ки, отпра́вились в ни́зенькую запа́чканную ко́мнату, где жид-корчма́рь с зна́ками ра́дости бро́сился принима́ть свои́х ста́рых знако́мых. Жид принёс под поло́ю не́сколько колба́с из свини́ны и, положи́вши на стол, то́тчас отвороти́лся от э́того запрещённого талму́дом плода́. Все усе́лись вокру́г стола́. Гли́няные кру́жки показа́лись пред ка́ждым из госте́й. Фило́соф Хома до́лжен был уча́ствовать в о́бщей пиру́шке. И так как малороссия́не, когда́ подгуля́ют, непреме́нно начну́т целова́ться и́ли пла́кать, то ско́ро вся изба́ напо́лнилась лобыза́ниями: "А ну, Спирид, почело́мкаемся!" – "Иди́ сюда́, Дорош, я обниму́ тебя́!"
Оди́н ко́зак, бы́вший постаре́е всех други́х, с седы́ми уса́ми, подста́вивши ру́ку под щёку, на́чал рыда́ть от души́ о том, что у него́ нет ни отца́, ни ма́тери и что он оста́лся одни́м-оди́н на све́те. Друго́й был большо́й резонёр и беспреста́нно утеша́л его́, говоря́: "Не плачь, ей-бо́гу не плачь! что ж тут… уж бог зна́ет как и что тако́е". Оди́н, по и́мени Дорош, сде́лался чрезвыча́йно любопы́тен и, обороти́вшись к фило́софу Хоме, беспреста́нно спра́шивал его́:
– Я хоте́л бы знать, чему́ у вас в бу́рсе у́чат: тому́ ли са́мому, что и дьяк чита́ет в це́ркви, и́ли чему́ друго́му?
– Не спра́шивай! – говори́л протя́жно резонёр, – пусть его́ там бу́дет, как бы́ло. Бог уж зна́ет, как ну́жно; Бог всё зна́ет.
– Нет, я хочу́ знать, – говори́л Дорош, – что там напи́сано в тех кни́жках. Мо́жет быть, совсе́м друго́е, чем у дья́ка.
– О, бо́же мой, бо́же мой! – говори́л э́тот почте́нный наста́вник. – И на что тако́е говори́ть? Так уж во́ля Божия положи́ла. Уже́ что Бог дал, того́ не мо́жно перемени́ть.
– Я хочу́ знать всё, что ни напи́сано. Я пойду́ в бу́рсу, ей-бо́гу, пойду́! Что ты ду́маешь, я не вы́учусь? Всему́ вы́учусь, всему́!
– О, бо́же ж мой, бо́же мой!.. – говори́л утеши́тель и спусти́л свою́ го́лову на стол, потому́ что соверше́нно был не в си́лах держа́ть её до́лее на плеча́х.
Про́чие ко́заки толкова́ли о пана́х и о том, отчего́ на не́бе све́тит ме́сяц.
Фило́соф Хома, уви́дя тако́е расположе́ние голо́в, реши́лся воспо́льзоваться и улизну́ть. Он снача́ла обрати́лся к седовла́сому ко́заку, грусти́вшему об отце́ и ма́тери:
– Что ж ты, дядько, распла́кался, – сказа́л он, – я сам сирота́! Отпусти́те меня́, ребя́та, на во́лю! На что я вам!
– Пу́стим его́ на во́лю! – отозва́лись не́которые. – Ведь он сирота́. Пусть себе́ идёт, куда́ хо́чет.
– О, бо́же ж мой, бо́же мой! – произнёс утеши́тель, подня́в свою́ го́лову. – Отпусти́те его́! Пусть идёт себе́!
И ко́заки уже́ хоте́ли са́ми вывесть его́ в чи́стое по́ле, но тот, кото́рый показа́л своё любопы́тство, останови́л их, сказа́вши:
– Не тро́гайте: я хочу́ с ним поговори́ть о бу́рсе. Я сам пойду́ в бу́рсу…
Впро́чем, вряд ли бы э́тот побе́г мог соверши́ться, потому́ что когда́ фило́соф взду́мал подня́ться и́з-за стола́, то но́ги его́ сде́лались как бу́дто деревя́нными и двере́й в ко́мнате на́чало представля́ться ему́ тако́е мно́жество, что вряд ли бы он отыска́л настоя́щую.
То́лько ввечеру́ вся э́та компа́ния вспо́мнила, что ну́жно отправля́ться да́лее в доро́гу. Взмости́вшись в бри́ку, они́ потяну́лись, погоня́я лошаде́й и напева́я пе́сню, кото́рой сло́ва и смысл вряд ли бы кто разобра́л. Проколеси́вши бо́льшую полови́ну но́чи, беспреста́нно сбива́ясь с доро́ги, вы́ученной наизу́сть, они́ наконе́ц спусти́лись с круто́й горы́ в доли́ну, и фило́соф заме́тил по сторона́м тяну́вшийся частоко́л, и́ли плете́нь, с ни́зенькими дере́вьями и выка́зывавшимися и́з-за них кры́шами. Э́то бы́ло большо́е селе́ние, принадлежа́вшее со́тнику. Уже́ бы́ло далеко́ за по́лночь; небеса́ бы́ли темны́, и ма́ленькие звёздочки мелька́ли кое-где́. Ни в одно́й ха́те не ви́дно бы́ло огня́. Они́ взъе́хали, в сопровожде́нии соба́чьего ла́я, на двор. С обе́их сторо́н бы́ли заме́тны кры́тые соло́мою сара́и и до́мики. Оди́н из них, находи́вшийся как раз посереди́не про́тив воро́т, был бо́лее други́х и служи́л, как каза́лось, пребыва́нием со́тника. Бри́ка останови́лась пе́ред небольши́м подо́бием сара́я, и путеше́ственники на́ши отпра́вились спать. Фило́соф хоте́л, одна́ко же, не́сколько обсмотре́ть снару́жи па́нские хоро́мы; но как он ни пя́лил свои́ глаза́, ничто́ не могло́ озна́читься в я́сном ви́де: вме́сто до́ма представля́лся ему́ медве́дь; из трубы́ де́лался ре́ктор. Фило́соф махну́л руко́ю и пошёл спать.